— Здесь явное недоразумение, скажу по справедливости — явное недоразумение, — начал Фердинанд Бол, опустив глаза и положив руки ладонями вверх, по обеим сторонам блюда с куропаткой. — Рассматривая эти фигуры как отдельные портреты, вы вводите в заблуждение самих себя и оскорбляете художника. Мой учитель написал весь отряд как единое целое. — Голос Бола задрожал, он перевернул вытянутые руки ладонями вниз и прикусил нижнюю губу. — Мой учитель изобразил содружество братьев по оружию, содружество более широкое и значительное, чем каждый из вас в отдельности. И, написав вас вот так, он оказал вам честь, ибо это честь — быть частью чего-то более великого, чем ты сам.
Ответом на его негромкую речь был негромкий взрыв протестов и заверений: Крейсберген выражает только свое мнение; если кое-кто с ним согласен, то есть и такие, которые не согласны; что бы он ни думал о картине, ему следовало сдерживать себя, как подобает стрелку и порядочному человеку. Но когда шум затих, вновь раздался насмешливый голос.
— Господин Бол, — бросил Крейсберген, ухитрившись даже обращение по имени превратить в оскорбление, — мы с вами, вероятно, по-разному толкуем слово «честь». Я, например, считаю, что выглядывать из-за рукава моего соседа — честь, без которой можно обойтись.
Капитан застыл и молчал. Дома у него, в альбоме, лежит набросок, который он сможет показать детям и внукам. Он увековечил свой отряд там, где хотел, заняв самое большое место на стене зала. Он увековечил и себя: он запечатлен в ореоле великолепия и славы, марширующим по полям бессмертия. Он получил от художника, что хотел, и покончил с ним: он не намерен его защищать, раз это означает идти на разрыв с сотоварищами, с которыми он должен каждый день встречаться в строю и из вечера в вечер чокаться кружкой доброго пива. Что до лейтенанта Рейтенберга, то он смотрел в окно с таким видом, словно ему приказано было проследить за исправным наступлением темноты. Да чего еще можно было ожидать от человека, который ухаживает за женщиной, пока та здорова и цветет, и перестает появляться в ее доме при первом же слухе о беде, при первом предзнаменовании смерти?
Теперь настала очередь Яна Сикса продолжать болезненный разговор. Он вскочил с растрепанными волосами, прижав руки к груди, воинственно напрягая свое юное тело.
— Боже мой, да как можно спокойно слушать подобные вещи? — воскликнул он. — В жизни не слышал более грубого, мерзкого, наглого и невежественного вздора. Эй, вы там! Как вы смеете возвышать голос на человека, который не вам чета? Этот художник, более великий, чем укладывается у вас в голове, снизошел до того, что увековечил вашу рожу в своем шедевре, а вы черните его, жалуетесь, протестуете! Он сделал из такого сброда, как вы, потрясающее творение и должен еще выслушивать ваше нытье насчет потраченных флоринов и о том, что ваших физиономий не видно? Нет, этого я не понимаю, это уж чересчур! Если имя хотя бы одного из вас… — Сикс повел рукой, и жест его ясно показал, что он имеет в виду и капитана, — переживет его носителя, то это произойдет только потому, что вам выпало великое счастье — вас написал Рембрандт ван Рейн.
Сильная молодая рука опустилась художнику на плечо. Пылкий голос и безрассудное великодушие его защитника вывели наконец художника из состояния тупого оцепенения. Он вскочил на ноги, посмотрел через зал на насмешливое, по-прежнему самоуверенное лицо Крейсбергена, и холодная ярость сжала ему сердце.
— Чего вы хотите? — закричал он голосом, похожим на бычий рев, и старый Якоб, который только что начал зажигать лампы, остановился как вкопанный, а горящая свеча задрожала в его руке. — Чего вы хотите? Получить обратно свои жалкие флорины? Вот они, берите. — Рембрандт сунул руку в тяжелый кошель, висевший у бедра, и повернулся к Баннингу Коку. — Сколько он уплатил? Какова его доля?
— Ну полно, полно! — пробормотал капитан.
— Нет, с этим надо покончить. Он возражает, он недоволен. Я — тоже и ни за что на свете не возьму его грязных денег. Вот они — больше он уплатить не мог, — заключил Рембрандт, швыряя на стол меж тарелок пригоршню звонких золотых и серебряных монет.
— А вы полегче разбрасывайтесь деньгами — ими дело не поправишь, — продолжал язвительный голос. — Сначала вы выставляете человека на посмешище, а потом откупаетесь от него? Так не пойдет. Чего я хочу? Я хочу, чтобы меня не было на этой проклятой штуке. Но я, конечно, этого не добьюсь: вы — гений, ваше священное рукоделие исправлениям не подлежит; я же только солдат — не капитан, не лейтенант, а простой солдат, и мне придется терпеть все насмешки, какими до самой смерти будут меня осыпать из-за этой картины.