— Что? Продавать вашего Порселлиса, ваших Карраччи и антиков при нынешнем спросе? Простите, это, конечно, не мое дело, — распоряжаетесь вы, а я лишь выполняю ваши распоряжения, но продажа кажется мне неразумным поступком. Ваши вещи, разумеется, купят даже в такое время, как сейчас, — у вас лучшее в городе собрание, но они пойдут за гроши.
У Рембрандта не хватило мужества спросить, сколько дадут в сумме эти гроши, и в течение нескольких минут, на которые их оставил в покое дверной колокольчик, оба собеседника молча смотрели через окна в свинцовых переплетах на улицу, где под слепящим летним солнцем проходили другие люди, находившиеся не в столь отчаянном положении.
— Есть спрос или нет, а продавать мне придется, — объявил наконец Рембрандт.
— Почему? Простите за нескромность, но я спрашиваю только потому, что хочу помочь вам разобраться в деле. Разве у вас не лежит в банке значительная сумма? Я имею в виду деньги покойной госпожи ван Рейн.
— Они оставлены не мне, а Титусу.
— Но вы имеете право распоряжаться ими?
— Да. Я был назначен душеприказчиком.
Молодой человек облегченно вздохнул и распрямился, словно с его хрупких плеч сняли тяжелый мешок.
— В таком случае выньте их. Выньте их немедленно и уплатите по закладной, — потребовал он.
— Но, поступив так, я ограблю Титуса.
— А кому принадлежит ваше собрание, как не Титусу? Он наследует не только матери — упокой, господи, душу ее! — но и вам. Пустив на ветер его наследство, вы окажете ему дурную услугу. Лет через десять он не поблагодарит вас за то, что Рубенса, который стоит восемьсот флоринов, вы продали за триста-четыреста — это самое большее, что я выручу за него сейчас. Триста-четыреста… Как страшно упали цены!
— Быть может, — растерявшись, сказал Рембрандт, готовый выбросить за борт самое дорогое, лишь бы умилостивить вымогательницу-судьбу, — быть может, лучше продать несколько Сегерсов или Брауверов?
— Сегерсов или Брауверов? Боже упаси! Только не их! Даже если бы у людей водились сейчас свободные деньги, чего нет и в помине, эти вещи простояли бы в лавке долгие месяцы и в конце концов пошли бы за бесценок. Они не в моде, их изумительная мощь и шероховатость считается теперь пороком — все требуют заглаженной поверхности.
Рембрандт молчал. Он сидел, стиснув голову рунами. Еще одна горькая пилюля: Сегерс и Браувер забыты и отвергнуты, в мире царят Ван-Дейк и вся компания выхолощенных придворных шутов…
— Нет, — продолжал молодой человек с таким искренним, хоть и робким сочувствием, что было ясно: он понимает, что дело тут не в деньгах, а гораздо глубже, — нет, на вашем месте я не продал бы ничего — ни одного наброска, ни одного офорта. Мода приходит и уходит: сейчас публика требует гладких пресных полотен современной школы, но настанет день, когда…
— Да разве я доживу до него?
Этот недостойно громкий крик вырвался у художника потому, что он вспомнил, как поразительно осязаемо многое из созданного им: морщинистые руки матери, возлежащие на Библии, пышное золото волос Данаи, густая вышивка на камзоле Рейтенберга и предвестница смерти — сеть морщин на щеках Адриана. Он не имел права на этот крик, не имел права обнажать перед молодым человеком свои раны.
— Мы доживем до него, учитель! — Два эти слова — «мы» и «учитель» — были для де Йонге единственным средством утешить художника, и Рембрандт, подняв голову, слабо улыбнулся, чтобы показать, что с него довольно даже такого слабого утешения. — Мы обязательно доживем до него, но сейчас речь не об этом. Сейчас самое главное — расплатиться с Тейсом, и, на мой взгляд, не идти в банк из-за нелепой щепетильности — это чистое безумие.
— Хорошо. Раз вы считаете, что так надо, я пойду в банк.
— Поверьте, это самое разумное решение. Когда вы пойдете?
— Хоть сейчас.
— Прекрасно. Если угодно, я пойду с вами.
Но Рембрандт только покачал головой в ответ на новую любезность.
— Не надо, Клемент. Я полностью владею собой и справлюсь сам, но все равно спасибо.
Теперь, когда решение было принято, на душе у художника стало спокойно и почти весело. Сейчас он отправится в банк и приступит к делу. Предстоящая процедура совершенно проста и естественна: ты идешь по залу, где почти нет людей и стоит ленивая, пронизанная солнцем тишина, потом обращаешься к конторщику, в котором видишь чуть ли не старого друга — он так часто подтрунивал над полным твоим неумением разобраться в собственных делах.
Но сегодня в знакомом лице, полускрытом грудой гроссбухов, появилось что-то непривычное: усталые серые глаза, затуманенные толстыми стеклами очков, сперва расширились, затем моргнули, словно конторщика испугало появление Рембрандта.
— А, господин ван Рейн! — сказал он с несчастным видом. — К сожалению, сегодня ничем не могу служить. Вам придется пройти к господину Схипперсу — он просил направить вас к нему, как только вы появитесь.