Читаем Рембрандт полностью

Рембрандт торопливо пошел отпирать двери, на ходу убеждая себя, что он не имеет права ни одним резким словом выдать свое беспокойство, а должен обнять ее, снять с нее эту безобразную сетку, погладить ее по голове. Но хотя в передней царил полумрак, он сразу заметил в Хендрикье что-то такое, что удержало его: у нее был такой убитый, измученный, раздавленный вид, что даже легчайшее прикосновение причинило бы ей боль.

— Ох, да ты, я вижу, совсем растревожился! Прости, что огорчила тебя, — сказала Хендрикье, но даже голос у нее был не такой, как всегда.

— Не надо было делать это. Ты не должна была делать это.

— Нет, должна. Я не могла не пойти, раз они прислали за мной.

— Прислали за тобой? Кто?

— Старейшины. Слава богу, что хоть пастора там не было…

Хендрикье оборвала фразу на полуслове, поняв по его потрясенному виду, что проболталась о том, о чем он даже не догадывался; она прошла мимо него в зал и опустилась на тот самый стул, на котором пять минут тому назад сидел Рембрандт, предполагая все, что угодно, кроме нелепой правды. Сам он остановился в дверях — у него не хватило решимости переступить через порог.

— Неужели ты ходила в церковь? — спросил он.

— Да. Они прислали за мной, и я пошла, обязана была пойти. — Хендрикье подняла руку, провела ею по вспотевшему лицу и откинула голову на спинку стула, глядя не на Рембрандта, а в потолок. — Это было очень тяжело, но теперь, когда все позади, я вижу, что все получилось не так страшно, как я думала.

— Но что тебя заставило согласиться на это?

— Когда старейшины требуют, чтобы ты пришла и покаялась, не идти нельзя, иначе исключат из общины. А теперь я покаялась, и с этим покончено — по крайней мере на время.

— Значит, ты явилась к старейшинам и покаялась?

— А что мне оставалось делать? Они все знали — потому и послали за мной.

— Боже всемогущий! — взорвался художник, грохнув кулаками о дверь, словно та была олицетворением невежественной пресмыкающейся набожности, свившей себе гнездо в душе Хендрикье. — Неужели с нас мало унижения? Неужели с нас мало того, что мы, как нищие, клянчим деньги у друзей? Так ты еще выставляешь себя на посмешище перед твоей проклятой церковью, чтобы нас и там обливали презрением!

Хендрикье молча стерпела его богохульство, но весь ее вид ясно показывал: она ждет, что и он примирится с ее набожностью.

— Это не пойдет дальше старейшин, — возразила она. — Они не скажут никому, даже своим женам. Они — божьи люди и поступят со мною по-божески.

— Божьи люди! — Рембрандт кипел такою яростью, что готов был разбить кулаки о дверь, и ярость эту вызывала в нем не только непреоборимая вера Хендрикье в святость шайки ханжей, вытащившей ее из дому, чтобы с наслаждением послушать, как она будет признаваться в своем позоре. Нет, он неистовствовал потому, что нечто чуждое и полностью ему враждебное угрожало той единственной ниточке, которая еще связывала его с Хендрикье — их сердечному согласию в черный час позора.

— Божьи люди! Да среди них нет ни одного, кого Иисус коснулся бы перстом своим! — Рембрандт твердо знал это: он ведь изобразил Христа в облике умирающего Наума, он писал его в Эммаусе, он гравировал его среди толпы хромых и слепых. — У Иисуса с этими лицемерами не больше общего, чем с фарисеями.

— Может быть, — слегка вздохнув, согласилась Хендрикье с таким видом, словно ей все равно. — Но в общине принято за правило требовать покаяния от женщины, имеющей внебрачного ребенка. В первый раз они меня не вызвали; но, судя по тому, что там сегодня говорилось, они все знали. На этот же раз они просто обязаны были вызвать меня — такое уж у них правило.

— Правило, правило! К черту правила! — закричал художник и умолк только потому, что почувствовал — за спиной у него кто-то стоит. Это был Титус, изящный и несовместимый со всей этой болью и мраком, Титус, который вернулся домой в самую неподходящую минуту. Хендрикье тоже заметила его, и Рембрандт с обидой подумал, что даже в такую минуту ее заботит, как она выглядит в глазах мальчика — недаром она сдернула с головы эту ужасную сетку и встряхнула волосами.

— Зачем ты пошла туда? Вот чего я не понимаю и никогда не пойму, — продолжал художник, словно не замечая, что их теперь трое: мальчик приставил лютню, издавшую глухой звук, к подножию статуи Аполлона и приблизился к ним.

— Когда за тобой посылают, ты идешь, и все тут, — тупо ответила она.

— «Ты идешь, и все тут!» — передразнил он, злобно подделываясь под ее голос. — Хочешь знать, почему ты пошла? Потому что ты доверчива и суеверна. В другом ты, может быть, и умна, но в этих вещах ты просто дура!

Хендрикье промолчала и лишь развела в знак согласия руками, лежавшими на коленях: она принимала его упрек в глупости так же покорно, как встретила обвинения и лицемерный приговор старейшин, осудивших ее грех. Но тут возмутился Титус. Он рванулся вперед и встал между ними, откинув назад голову, скрестив руки на груди и кипя гневом, от которого у него побелили даже губы.

— Не смей называть ее дурой! — крикнул он.

Перейти на страницу:

Все книги серии Жизнь в искусстве

Похожие книги