— Сегодня, — начал учитель, который, несмотря на гуся, вино и ночное веселье, выглядел вполне сносно, — нам посчастливилось заполучить женскую модель, первую за много месяцев. Я не ошибусь, ван Хорн, ван Рейн и Хесселс, если скажу, что ни один из вас еще ни разу не работал с обнаженной женской натуры. Итак, carpe diem — употребим время с пользой. С Ринске нам повезло — она редкостная натурщица: хорошо сложена и терпелива до бесконечности…
Учитель, несомненно, хотел сделать ей комплимент, но намек прозвучал двусмысленно и отдавал дурным вкусом. Прачка стояла неподвижно, ее грязного цвета глаза тупо смотрели на пустой мольберт, лицо ничего не выражало. Напрасно Ластман улыбается ей — лучше бы уж он вел себя так, словно перед ним гипсовый слепок или статуя, с которыми можно вовсе не считаться.
— А теперь попробуем не просто нарисовать Ринске, не просто как-нибудь запечатлеть ее, — продолжал учитель, не обращая внимания на неизбежные ухмылки учеников. — Давайте поупражняем наше воображение. И на этот раз, — Ластман не глядел на Рембрандта, а лишь рассматривал свой массивный перстень с агатом, — постараемся все стремиться к одной цели. Пусть то, что мы делаем, будет эскизом к полотну на библейский сюжет, наброском к большой, пышной, красочной картине о Сусанне и старцах. Представим себе, что нагроможденные позади нее предметы, — Ластман указал пухлым пальцем на красиво расставленную группу античных вещей, — это стена древнего города. Пол вот здесь, — учитель подошел к модели и носком башмака провел черту вокруг ее ног, — мы будем считать сверкающим прудом. А вот тут, на переднем плане, — он сделал несколько шагов назад, чуть не натолкнувшись на мольберт Яна, — вот тут могут быть кусты, вода, трава, скамеечка, словом, все, что хотите. Итак, Ринске, теперь ты — Сусанна.
— Да, ваша милость, — сказала прачка, не поднимая глаз и не поворачивая головы.
— Разденься, пожалуйста.
Она равнодушно сбросила платье и стояла теперь нагая и дряблая. На бедрах ее, уже начинающих расплываться, остались красные полосы от подвязок; на животе, большом, твердом, грубо мускулистом, виднелись крестообразные следы шнуровки. Кожа на грудях натурщицы была крупнозернистая, словно кожура высыхающего апельсина, а соски поразили Рембрандта своим темно-коричневым цветом.
— Теперь, Ринске, нам нужна испуганная поза, стыдливый жест.
— Да, ваша милость.
— Старцы прокрались вслед за тобой и подсматривают. Знакомо тебе это место в Апокрифе?
— Нет, ваша милость. Извините, незнакомо.
— Не беда, я объясню. Старцы, три дурных старика, прокрались за тобой, чтобы подсмотреть, как ты купаешься, и ты неожиданно замечаешь, что они рядом, ты слышишь их голоса. Ну, Ринске, хватай платье! Ты испугана: ты — добродетельная супруга и тебя ужасает мысль, что посторонние увидят тебя нагой.
Наклонившись вперед, прижав к себе красное бархатное платье, так что край его оказался между тяжелыми грудями, Ринске убедительно прикрылась. Страх, несомненно, сидел у нее в крови и костях, хотя, по всей видимости, бояться она привыкла не подсматривания и нескромных ласк, а ругани и побоев.
Внимание юноши отвлек шум слева: Алларт, добрый малый по натуре, не забыв, вероятно, о вчерашней постыдной сцене и желая показать, что она ни в коей мере не умалила его расположения к своему сотоварищу из Лейдена, придвигал свой мольберт поближе к Рембрандту.
— Если не возражаешь, — сказал он, поворачивая к новому соседу чистое, еще ребяческое лицо, — я посмотрю, что ты делаешь: у тебя ведь всегда получается не как у остальных. И потом мне отсюда лучше видно.
Рембрандт был бы счастлив ответить на такую деликатность какой-нибудь изысканной фразой, которая выразила бы всю его радость и признательность Алларту. Но он не нашелся что сказать и только буркнул:
— С какой стати я буду возражать?
— Если у вас останется время, — закончил учитель, — неплохо будет набросать и старцев. Скажем, вот здесь, и здесь, и вон там, у городской стены. — Показывая, как должны располагаться фигуры, Ластман удивительно быстро и легко переходил с места на место. — Они похотливы, они в самом деле скверные старики и в эту минуту сгорают от вожделения.
— Несчастные старцы! — прошептал Алларт, скорчив унылую гримасу. — До чего у них скучная жизнь, если даже такая особа внушает им вожделение!
Услышь Рембрандт эти слова от Халдингена, Ларсена или Ливенса, он даже не обратил бы на них внимания, но в устах скромного Алларта ван Хорна такая шутка была и неожиданной и знаменательной. Она могла означать лишь одно — Алларт делает новую попытку сгладить вчерашнее. Ван Хорн уважает его, быть может, даже любит; он готов на все, вплоть до вольных речей, лишь бы спасти их пошатнувшуюся дружбу.
— Да уж, к такой я не воспылаю. Мне нужно что-нибудь получше, — отозвался Рембрандт, поворачивая мольберт так, чтобы Алларту было лучше видно.
— Мне тоже.