До знакомства со своей женой Людмилой Головнин был вхож в один дом, в котором среди многочисленных жильцов обитала приятная во всех отношениях особа. Когда она перечисляла, что они приобретут после свадьбы, это еще не тревожило. Но однажды ее мама загнала его в угол, улизнуть было невозможно. «Вы должны уже сейчас отказаться от некоторых своих привычек», — сказала мама. По ее словам, его привычки в доме, куда его примут, будут казаться странными, по меньшей мере странными. «Что за привычки?» — спросил он. Оказывается, как-то за столом он спорил с человеком, с которым нельзя было спорить: это был нужный человек; неуважительно отозвался о гостье, опять-таки нужной дому. Удивительная память оказалась у мамы. «В порядочном обществе себя так не ведут», — сказала она. «Но я говорю и поступаю, как думаю, — возразил он ей. — В конце концов, это мое личное мнение». — «Лучше уж вы держите при себе свое личное мнение. Людям будет спокойнее», — отрезала мама. Головнин еще раз высказал свое личное мнение и больше не приходил в тот дом.
С Людмилой было не так: день на третий после первой встречи они уже высказали друг другу свое личное мнение и поженились. А вот теперь что-то мешает им говорить откровенно, и это очень плохо. На Людмилу оказывает влияние Нинка Студенцова, которая жалуется, что муж не может устроить жизнь, достойную ее. «Нам следовало быть прямее, потому что мы любим друг друга и основные взгляды на жизнь у нас не расходятся. Нам надо отказаться от чужого, наносного мнения».
И Головнин решил сегодня же за праздничным столом сказать Людмиле: «Не будем оглядываться на других, давай и говорить и жить так, как нам, тебе и мне, хочется».
Внезапный толчок бросил его с лавки на Ломовцева — это Вася Баранчиков резко затормозил. Находились в ложбине перед самыми Выселками.
Баранчиков непонятно сказал:
— Мальчики, должно быть, в этих краях было землетрясение.
Павел Иванович вывалился из машины, прошел вперед, заслоняя свет фар.
— Везувий, — вернувшись, дополнил он сообщение Васи. — Какая-то скотина перетащила снег с поля на дорогу.
Теперь уж выбрались все. Даже Еремей проявил любопытство, подняв заднюю ногу и приглядываясь к снежным завалам.
— Какая дикость! — с чувством сказал Студенцов, отпинывая в сторону ком смерзшегося снега с желтой еремеевской отметиной.
Сверху с холодной высоты выглянул месяц, высветился во все свое широкое лицо. При его свете стал виден исковерканный участок дороги метров в двести.
Головнин предположил, что у трактора испортилась гусеница, он крутился, пытаясь выбраться на дорогу, и все перепахал. Баранчиков снисходительно взглянул на него. Во взгляде одно — экий ты, братец, недотепа.
— За рулем Васька-гусь, — раздумчиво сказал он. — Нет, мальчики, проехать по такому завалу не берусь. Сугробы выше капота, невозможно… Доктор, — обратился он к Студенцову, — зачем мы возим с собой бутылку НЗ?
— На случай, если застрянем, тракториста придется просить…
— Во! Дельные слова. Доставайте, мальчики, бутылки и выбирайте, кому бежать до тракториста. Его можно добрать по следу, по отпечатку на снегу — на правой гусенице два трака обломаны. Все объясняется просто: трактористу захотелось под Новый год выпить, и он поработал. Надо его уважить.
— В бутылке-то на донышке, — виновато улыбаясь, доложил Ломовцев.
Достали бутылку НЗ, она была аккуратно заткнута, но в ней действительно было на донышке. Наступило многозначительное молчание.
Не выдержал Павел Иванович.
— Как же так? Это ни на что не похоже…
— Да как-то так получилось, — потерянно сказал Ломовцев, отводя взгляд. — Я виноват…
Неожиданное признание Ломовцева всех расстроило. Один Вася сохранил боевой дух.
— Возьмем, мальчики, лопаты и будем мужественно сражаться со стихией. Мы должны поспеть к праздничному столу.
Месяц продолжал скалиться. Закроется облаком, как стыдливая красавица платочком, и опять высовывает нахальное широкое лицо. Ему и не горе, ему наплевать, что смерзшийся снег тяжел, соскальзывает с железной лопаты. Охотники расчищали полосу, отступали в стороны, и Баранчиков храбро бросал машину вперед.