Мужчины часто хотят знать, о чем мы говорим между собой. За окном очередной рекламный щит с очередной женщиной. На щите есть и мужчина, он красив как мачо–натуралис. Самец со стальными яйцами. Победитель по жизни. Ночью, когда все спят, он оживает и пристает к женщине с флаконом шампуня в руке. Она обнимает его, вот только куда она девает шампунь? Я этого не знаю и никогда не узнаю, ночью я сплю, ночью всем надо спать, ночь — это время для сна.
И для многого другого, хотя бы для того, чтобы вспомнить о том, о чем мы говорим между собой. Но вспоминать об этом не интересно, как не интересно и говорить. Потому что все это фигня.
Если не сказать грубее, но сейчас это слово у меня не выскакивает. Бывшая подруга прощается и выходит, мне ехать еще две остановки.
Николаевна. Его зовут Николай. Мужчину в кресле–каталке зовут Николаем Александровичем, хотя я могу и ошибаться. Но Майя звонила утром и сказала, чтобы он встретился с Николаем Александровичем. А я — Николаевна. Хотя мой отец не может быть в кресле–каталке, не должен. Вот только лет ему должно быть примерно столько же. Мать родила меня, когда ей еще не было девятнадцати. Сейчас ей пятьдесят четыре. Когда он нагибал ее и трахал, то он был старше ее, он должен был быть старше ее, он мог быть старше ее. И у матери было тело, которое стало ее врагом. С грудями и с дырой между ног. Дырой, которую надо заполнять, потому что на то она и дыра. И у меня тоже дыра, так за что матери любить меня? Я ведь даже не родила ей внука. Или внучку. Но лучше — внука. Я никого не родила ей, а брат родил. Точнее, зачал. У брата между ног нет дыры, там есть то, что делает мужчину мужчиной. Самцом. Кобелем. Что дает ему право быть сверху.
Когда мой муж по утрам делает зарядку, то делает ее голым. И я смотрю, как у него болтается между ног то, что так просто откусить. Но он гордо скачет по комнате и это болтается, и я понимаю, что он горд. Если я разденусь и начну скакать рядом, то трястись будут груди, а между ног все будет мертво. Щель, бездна, дыра. И все мы нуждаемся в ремонте. Мне надо было попросить Седого о другом — чтобы он сделал что–нибудь с моей дырой, хотя мужчиной я быть тоже не хочу. Только иногда, навязчивая мысль, исключительно от собственной беспомощности.
Я хочу, чтобы меня отремонтировали и чтобы я опять почувствовала себя здоровой. По настоящему здоровой, с гордостью за то, что я есть. Что я живу и что меня любят. Я хочу, чтобы меня любили и не хочу, чтобы меня хотели убить. И главное — я не понимаю, за что.
Мне пора выходить, я продираюсь к выходу и соскакиваю на асфальт. Скок–скок, опять идет снег. Снег с дождем. И я опять раскрываю зонт. До дома матери совсем немного, старый дом, в котором я когда–то жила. Здесь я ходила в школу, здесь я впервые влюбилась. Мне было четырнадцать лет, он был в одиннадцатом классе.
Я вхожу в подъезд, в нем нет лифта, в доме всего пять этажей. Мать живем на четвертом, когда–то на четвертом жила и я. Пока не убралась в общежитие, не смоталась, не сбежала. Мне надоело то, что на меня кричат, что мной всегда не довольны. Хотя теперь я понимаю, что дело было в другом, не во мне.
Просто в том, что я тоже — женщина.
И мать знала, что со мной будет.
И жалела меня, но любовь и жалость — разные вещи.
Если бы у меня была дочь, то я бы ее тоже жалела. Но навряд ли любила.
Я любила бы сына, я бы его обожала.
Интересно, сколько матерей готовы на то, чтобы дать сыновьям всю себя? Полностью, включая тело? Замкнуть круг и снова впустить туда, откуда они вышли На самом деле очень мало, наверное, считанные единицы. Самые смелые и самые храбрые. Самые любящие и самые бескорыстные. Самые оберегающие и самые добрые. Настоящие матери, а все остальные хотят этого и боятся признаться.