Ответ на этот вопрос самой Хатчинсон не отличается оригинальностью. Поначалу она не понимала, насколько опасны идеи Лукреция. Она занялась переводом из простого любопытства, желая разобраться в том, о чем ей приходилось узнавать из вторых рук[352]. Из ее слов можно заключить, что Лукреция обсуждали в частных разговорах, не в лекционных залах или с кафедр, а подальше от внимательных глаз и ушей доносчиков властей. Одаренная и образованная женщина хотела знать, о чем ведут беседы мужчины ее мира.
Когда ее религиозность стала вполне зрелой, то есть, как написала Хатчинсон, когда она познала истинный Свет и Любовь, любознательность и некоторая гордость своими свершениями начали приносить ей боль:
«Я стала стыдиться той небольшой известности, которой пользовалась среди моих немногих самых близких друзей как человек, понимающий этого зловредного поэта. Я убедилась, что никогда не понимала его, пока не научилась относиться к нему с отвращением и опасаться иметь дело с нечестивыми книгами»[353].
Почему же тогда она решила внести свою лепту в распространение нечестивой книги?
Хатчинсон утверждала, что просто-напросто исполняла просьбу графа Энглси, захотевшего увидеть книгу, которую она теперь заклинала его спрятать куда-нибудь подальше. Спрятать, но не уничтожить. Что-то удерживало ее от предания книги огню – и не только гордость своим свершением. Закоренелая пуританка, она, как и Мильтон, испытывала неприятие любой цензуры. В конце концов, Хатчинсон «чему-то и научилась»[354] у Лукреция: «Он доказал мне, что тупое суеверие ведет чувственный разум в атеизм». Иными словами, Лукреций убедил ее в том, что «детские сказки», рассчитанные на воспитание набожности, могут возбудить в рациональном мышлении неверие.
Возможно, ей было и трудно избавиться от книги. «Я переводила ее на английский язык, – писала Хатчинсон, – в комнате, где дети разучивали некоторые практические навыки, которые показали им учителя. А я отмечала слоги моего перевода нитками на канве, на которой вышивала, и записывала их пером, обмакивая его в чернильницу, стоявшую рядом»[355].
Лукреций считал, что и, казалось бы, совершенно нематериальные вещи, такие как мысли, идеи, фантазии и душа человека, неотделимы от атомов, образующих материальный мир – вроде пера, чернил и вышивальных нитей, с помощью которых Хатчинсон подсчитывала слоги в стихотворных строках перевода. По его теории, даже зрение зависит от образов, тончайшая вуаль которых исходит от предметов, и эти образы или подобия витают в пустоте, пока не встретятся глазу. По мысли Лукреция, именно такие образы люди принимают за призраки, которые якобы появляются из загробной жизни. Эти видения – вовсе не души мертвых, а тончайшие ткани атомов, все еще находящиеся в пространстве после смерти и разложения плоти человека, от которого они отделились. Неизбежно, и они рассеются, но пока способны удивлять и пугать живых людей.
Эта теория вызывает у нас теперь ироническую улыбку. Но в принципе на ее основе можно создать мысленный образ возвращения к жизни после смерти поэмы, которая исчезла почти навсегда, словно рассеявшись в невидимые атомы и превратившись в один из призраков утерянных античных текстов, будораживших воображение охотников за манускриптами. Она уцелела благодаря усилиям многих людей, находивших в разное время и в разных местах и зачастую по стечению случайных обстоятельств материальные объекты – папирусы и пергаменты, старательно переписывая их и возвращая к жизни. Так и пуританка Люси Хатчинсон, сидя в комнате рядом с детьми и подсчитывая нитками слоги перевода поэмы «О природе вещей», может быть, и сама того не подозревая, дала жизнь атомам поэмы Лукреция на английском языке.
Правда, к тому времени, когда Хатчинсон отослала свой перевод графу Энглси, «бесовские пляски» атомов уже вошли в интеллектуальную жизнь Англии. Эдмунд Спенсер написал восторженный и поразительно напоминающий о Лукреции гимн Венере; Фрэнсис Бэкон провозгласил, что «в природе не существует ничего действительного, помимо единичных тел»[356]; Томас Гоббс сделал вывод о прямой связи между страхами и религиозными заблуждениями.
И в Англии, и в Европе стала популярной вера в то, что и атомы сотворены Богом[357]. Исаак Ньютон сформулировал типичную для его эпохи научную позицию по этой проблеме, причислив себя к сторонникам атомизма. «Частицы, сохраняя свою целостность, – писал он, – могут образовывать тела одной и той же природы и структуры во все времена: если бы они истирались или распадались на части, то изменилась бы и зависящая от них природа вещей». Ньютон, естественно, позаботился о том, чтобы в роли главного творца у него выступал Бог. Ученый писал во втором издании «Оптики» (1718 год):