Постепенно мои отношения со Щаповым все более и более обострялись, я часто перечил ему, или не выполнял его распоряжения, или, что еще хуже, высмеивал его при всех. Не знаю, какая муха меня укусила, но я сам собственными руками вырыл себе яму и свалился в нее. Антон Вальчик тоже терпеть не мог Щапова, однако внешне соблюдал декорум и продержался в мехцехе до своего освобождения в 1956 году.
Во всяком случае, Щапов возненавидел меня и при первом удобном случае списал на общие работы. За меня пытались заступиться мои друзья-врачи, но Щапов, как все недалекие люди, был по-ослиному упрям и поставил условие, чтобы я попросил у него прощения, что я, конечно, наотрез отказался выполнить, ишь чего захотел... В общем, я опустился на самое дно, ниже было некуда... Странно, но на меня нашло какое-то оцепенение, и я ничего не сделал, чтобы как-то устроиться получше.
На следующий день после моего списания меня переселили в самый худший барак, где жила вся «отрицаловка» – воры, шестерки воров и все погорельцы вроде меня. Были еще и несчастные немцы, которые быстро доходили и гибли один за другим... Рано утром нас выгоняли на улицу, выводили за зону и заставляли расчищать дороги, долбить мерзлую землю для фундаментов будущих зданий. Я стал быстро худеть, потерял былую форму, ходил на работу ко всему безразличный, угрюмый, и вопрос: жить или не жить – снова встал передо мной... С большим сочувствием ко мне отнеслись все работяги мехцеха, при встрече всегда угощали чем могли, ругали Щапова, которого все не уважали и не любили. Такое отношение ко мне простых работяг было очень приятно...
Недалеко от лагеря начали строить двухэтажные деревянные дома на четыре квартиры для лагерного начальства и вохряков, и нашу бригаду – «индию» на лагерном жаргоне, стали выводить на стройку и использовать в качестве подсобных чернорабочих. Мы таскали бревна, доски, кирпичи, убирали мусор, жгли деревянные отходы. Мороз стоял лютый, все дни температура опускалась ниже двадцати градусов, и было мучительно целый день проводить на улице в плохой одежде и в полуголодном состоянии, ведь котел ЛП был очень легким... Наш бригадир, старый, битый-перебитый каторжанин, гонял нашу бригаду безо всякой совести, иногда даже пускал в ход кулаки или дрын, он никого и ничего не боялся – ни воров, ни вохряков... Его любимая поговорка была: «Это тебе не печенье перебирать – давай бери больше и кидай дальше...»
И каждый из нас представлял себе чистый светлый цех, где в сладком аромате сидят в белых халатах мужчины и укладывают в яркие коробки круглые и квадратные печенья, а все сломанные, конечно, тут же съедают... Сладкая мечта... Во мне бригадир сразу же углядел «чужака», инженера-погорельца, но, к моему удивлению, отнесся ко мне сочувственно, например, никогда сам не поручал мне работу, а всегда ждал, что я выберу. Как-то он попросил меня заняться вставкой стекол в оконные рамы. Оконной замазки, естественно, не было, и я использовал черный асфальт, который предварительно растапливал в железной миске на костре. Этим способом я застеклил все окна во всех строящихся домах. В августе, когда стало жарко, я, проходя мимо «моих» окон увидел, что асфальт на солнышке расплавился и потек по стеклам черными струями. Можно только представить себе, как ругали жильцы строителей, но мне было их не жалко – в домах жили наши тюремщики, то есть сволочь, в нашем понимании...
Это время было самым трудным в моей лагерной судьбе, это было лагерное дно, ниже которого уже некуда, только в деревянный бушлат, то есть в могилу... Мои друзья-врачи снова пытались помочь мне, положить в больницу, но Щапов категорически воспротивился, он считал, что меня необходимо привести в «христианскую веру» – то есть сломать нравственно и физически, и, если я смирюсь и извинюсь перед ним, он снова возьмет меня в мехцех. А Щапов входил в число начальников строящейся шахты, и врачи остерегались с ним ссориться. Но Щапов меня плохо знал...
Каждый день в восемь часов утра вместе с бригадой меня, плохо одетого, полуголодного, выгоняли за зону и заставляли работать. Стужа, пронизывающий насквозь ветер, а мы на морозе до пяти часов вечера. Я замерзал ужасно, до костей, мне ничего не хочетелось: ни есть, ни курить, только бы согреться. Целый день одолевала единственная мечта: после окончания рабочего дня съесть поскорей омерзительную баланду и овсяную кашу и скорей, скорей забраться на нары, укрыться жиденьким одеялом, сверху положить еще и бушлат и заснуть, не слышать, не видеть, все забыть и, свернувшись калачиком, спать, спать, спать... Если вдруг повезет, увидеть себя во сне, в другой, свободной жизни, увидеть чистое небо, траву, солнце и тепло... И кажется, не успел еще заснуть как следует, в ушах вопль дневального: «Подъем!». И все сначала, как было вчера, позавчера и как будет завтра, и послезавтра, и еще двадцать три года...