Знает он нас как облупленных. И от этого немного не по себе. Не обращая внимания на выражение наших лиц, тренер втягивает нас в разговор. Вернее, он говорит сам, безостановочно, нанизывая историю на историю. Мы оживаем от его баек. В его повествовании спортсмены послевоенных лет обретают плоть и кровь. В институтских аудиториях, позабыв школьную премудрость, они оказывались беспомощными рядом со своими сокурсниками, не нюхавшими пороху. За одной партой оказывались соседями командир разведроты и безусый юнец, лишь двумя месяцами раньше получивший аттестат зрелости. На первых порах казусы случалась один за другим. «Назовите тех классиков, к которым вы питаете особую привязанность», — просит Толю Анисимова профессор, читавший курс русской литературы. Не сразу собравшись с духом, Толя вспоминает борцов классического стиля, с кем ему доводилось встречаться или о которых он слышал. «Швед Бертил Антонсон, наш Александр Мазур, грузин Арсен Мекокишвили. Правда, он больше по вольной выступает». «Вы о чем это, милейший?» — кхекает деликатно профессор. «Как о чем? Вы же о классиках спрашиваете?» — «Литературы, литературы классиков, а не о ваших борбистов».
Аудитория покатывается с хохоту. Анисимов смущен.
— Было всякое, — потягиваясь, продолжает Сергей Андреевич. Он смотрит на часы — Половина пятого. Уже утро. Вот не прогнали меня, а склероз дает себя знать, старею, заговорился я тут, а вам отдохнуть надо бы. Завтра по последнему разу на ковер.
— Да какое там завтра, Сергей Андреевич! — возражает Медведь. — Сегодня.
— Правильно, сегодня. Спите. Двое вас осталось. Остальные только на «бронзу» или «серебро» могут рассчитывать.
Он уходит, сохранив нам несколько часов. Пока говорил, вспоминал, мы отключились мысленно от борьбы. Теперь снова думы о ней. Вот они, встречи Олимпиады. Вроде все обычно, как на первенстве мира. А счет на медали особый.
…Мой выход на ковер затягивается. Не нахожу себе места. Любой звук бьет по нервам. Они превратились в паутинки, вот-вот порвутся. Комментатор Советского радио Нина Еремина, завидев меня, спешно подходит с магнитофоном.
— Скажите, что вы думаете перед решающей встречей?
— Нина! — Я буквально рычу на нее. — Сама ведь была капитаном сборной СССР по баскетболу!.. Не понимаешь, что ли!.. Хочется добавить словцо покрепче.
Впопыхах упаковав магнитофон, она ретируется. Ее оттирает дальше Сергей Андреевич.
— Ничего нового? — спрашиваю у него.
— Нет. Перерыл ворох телеграмм, ответа нет. Пойдем отсюда в раздевалку, — говорит Сергей Андреевич.
В раздевалке все разбросано. Неряшливость, свойственная временным помещениям, раздражает сейчас особенно. Любопытные просовываются в щель, досаждают. В зале грохот аплодисментов: музыка победы для одного и стена отчуждения для другого. Что ждет меня?
Не выдерживаю. Начинаю ходить по крохотной комнате из угла в угол. Она для меня, словно камера, но в ней лучше, чем в зале.
Сергей Андреевич становится спиной к двери, закрывает ее словно амбразуру. Кто-то еще рвется.
— Вы что там, с ума посходили? — доносится голос. — Телеграмма ему.
Я выхватываю долгожданное послание.
— Ничего не понимаю, Сергей Андреевич, может быть вы разберете… «Не беспокойся родами все в порядке. Мама. Ленинград». Что не беспокойся? Родила, не родила? Сын, дочь? Может, сама в безнадежном состоянии, может, ребенок?.. Вы мне можете растолковать? Глупее текст нельзя придумать. Четвертый день жена в роддоме, а они — не беспокойся.
— Тише. Если «не беспокойся», — еще рожает, — пытается унять меня тренер.
— Четвертые-то сутки?
— Вот они где! — Появляется целая процессия. Впереди начальник команды, за ним целая делегация.
— Всем сейчас же… отсюда… до одного, — Сергей Андреевич не говорит, он словно всаживает каждое слово в вошедших. Побледневший, он движется на них, закрывая, словно наседка, меня собою. — Всем. И вам, товарищ руководитель.
— Мы, кажется, не вовремя, — находит тот выход из положения. — Будем на трибуне.
— На трибуне — пожалуйста, — смягчается тренер. Не решись Сергей Андреевич на такое, взорвался бы я. Меня и так уже трясет. Это могло стать последней каплей. Проклятое ожидание. Недаром утверждают, что самое трудное — ждать и догонять.
Лишь на ковре прихожу в себя. Вот оно — настоящее дело. Была рубка. Откровенная. Но без желания исподтишка сунуть локтем под ребро так, чтобы не встать. Но жесткая, силовая борьба по всему фронту. Под конец Лютви сумел меня зацепить так, что после его «швунга» пячусь от одной кромки ковра до другой. Мало что помню о поединке, давшем мне желанную ничью.
Месяц спустя, приглашенный рассказать о выступлении на Олимпиаде в Московский Дом кино, я смотрел этот поединок, отснятый на кинопленку. Пальцы хрустели, сжимая ручки кресла, рубашка стала мокрой от пота. И это месяц спустя, месяц после того, как все это осталось позади.