Читаем Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре полностью

Ответом мировой поэзии рубежа столетий и XX века на «содрогание времени» — напомню цитированные в начале статьи слова Мориса Бланшо — стал, среди прочего, поиск иных, по устройству и масштабу, источников поэтической речи, кроме романтически-субъективных, ставших, независимо от собственных устремлений романтиков, привычными для эпигонов XIX столетия и донельзя сношенных ими. Этот поиск и определил лицо «современной лирики», в понимании Хуго Фридриха. Непрочитанность в России на протяжении нескольких десятилетий (поколений) поэзии новейшего, «модерного» времени от Гельдерлина и Бодлера до Элиота и Шара, в том числе поэзии переломного, завершающего модерность этапа (Целан, Мандельштам), представляется мне не случайной, но и не сводимой лишь к внешнему давлению катастрофических обстоятельств, в любом случае — не предрешенной ими, что означало бы их победу. В 1922 году Мандельштам еще писал о страницах классиков и романтиков, которые «раскрылись на том самом месте, какое всего нужнее было для эпохи» [602]. Одна из сегодняшних задач поэзии (возможна ли она, для кого и в каком смысле, покажет будущее) состоит, по-моему, в том, чтобы, адресуясь и к Морису Бланшо — а его здесь не миновать, — деятельно включиться в «бесконечное собеседование» (l’entretien infini) поэтической речи, принять ее голоса как обращенные к тебеи ждущие твоегоответа.

Москва

Доминик Рабате

Морис Бланшо и опыт литературы

Критика связана с поиском возможности опыта литературы, но это не просто теоретический поиск — это смысл, при помощи которого формируется опыт литературы, и формируется, испытывая и утверждая через творение свою возможность[603].

Если бы потребовалось описать творчество Мориса Бланшо, как его прозу, так и критические размышления, то прежде всего, я полагаю, следовало бы заметить, что оно есть удивительное по своему постоянству и редкое по глубине размышление над тем, что сам Бланшо иногда называет «опытом литературы», — и хотя это выражение пока еще непонятно, я хотел бы вслед за Бланшо использовать именно его, заменив им «литературу». Для Бланшо, писателя и читателя одновременно, — читателя, записывающего свое чтение, — литература не может быть объектом, предлагаемым на рассмотрение теории, объектом для структурного описания, ни даже отдельной областью, связанной с каким-либо специальным или специализированным дискурсом (эстетическим, историческим, академическим). Наоборот, как только мы вступаем в движение письма или чтения (а это на самом деле одно двойное или двойственное движение — одно продолжает другое, но, вытесняя его, утверждает его истину, не повинуясь его закону, — спираль, образуемая двумя почти одинаковыми, но зеркально асимметричными движениями), начинается совершенно особый «опыт», приключение без заранее определенной цели; маршрут, который превращается в блуждание; испытание, ставящее под угрозу достоверность, создающее опасность для субъекта, который ему подвергается. Этот «опыт» (понятие, которое еще предстоит определить, и я, естественно, все время буду к нему возвращаться) есть прежде всего такой опыт, который имеет дело с самой возможностью литературы, с ее отношением к возможному и невозможному. Итак, опыт литературы — это вопрос о самой литературе, литература как бесконечное вопрошание.

* * *

Я остановлюсь здесь только на том, что относительно природы этого опыта нам может раскрыть «критическая речь», и не буду обращаться непосредственно к тому, о чем Бланшо позволила размышлять, начиная с середины тридцатых годов, практика написания рассказов. Предисловие к новому изданию «Лотреамона и Сада» 1963 года Морис Бланшо начинает с вопроса: «как обстоит дело с критикой?», вопроса, «многие из значений которого [он] оставляет в стороне» (с. 7) и к рассмотрению которого он приступает не с журналистской и не с университетской позиции. Он говорит о силе стирания этой речи, будь то даже речь Хайдеггера, комментирующего Гельдерлина. «Критическая речь заключает в себе следующую особенность: чем больше она осуществляется, развивается и утверждает себя, тем больше она должна стираться; в конце концов она разрушается. Она не только не навязывает себя, стараясь не встать на место того, о чем она говорит, она завершается и приобретает окончательную форму только тогда, когда исчезает» (с. 9). Парадоксальная речь, которая стремится быть ничем, но «ничем» позитивным, точно вмещающим в себя читаемое произведение. «Она есть ничто, но это ничто — именно то, в чем произведение, молчаливое, невидимое, позволяет себе быть самим собой» (с.11). Путем переворачивания — прием знакомый всем читателям Бланшо — это ничто становится даже, «если говорить метафорически, эпифанией» творческой речи (с. 12).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже