Бланшо последовательнее Батая, он развивает идею опыта до ее максимальной негативности. Желание общности, моменты смеха или жертвоприношения, эротизм как брешь в замкнутой индивидуальности, суверенность: все эти понятия, из которых складывается мысль Батая, не более чем этапы на пути осмысления конечного парадокса, на пути самоисключающего (soustractive) сообщества — «дружбы без друзей» (по загадочному выражению на с. 37) — еще это одно название для «литературного сообщества».
Этот особый опыт, исключительный потому, что его нужно пережить беззащитно и безотступно, открыт чтению; он попадает в «неистовую асимметрию между мною и другим» (с. 35). Это ни Erlebnis, поскольку не может отсылать к дорефлексивной непосредственности встречи между Я (Moi) и миром, ни даже, пожалуй, Erfahrung, коль скоро данный термин отсылает к накопленной с течением времени мудрости, мудрости передаваемой, о постепенном угасании которой сожалеет Беньямин в своих размышлениях о «Рассказчике»
[619]. Для немецкого философа кризис опыта как наследия назидательных книг выражается в переходе от сказки к роману, который связывает между собой два отдельных одиночества, объединенных загадочным поиском смысла жизни — смысла, который больше не может выразить никакая мудрость, Erlebnis’a таинственного и неполного, поскольку он не может быть по-настоящему пережит полноценным субъектом, а принадлежит скорее травматической структуре события, его изображения задним числом. Сожалея, по-видимому, о золотом веке устной народной (общинной) традиции, Беньямин одновременно проницательно подчеркивает новое интерсубъективное отношение, которое лежит в основе современной литературы, зарождающейся, по его мнению, в кругу Пруста или сюрреализма.Так что же такое литературный опыт? Erfarhung, который прерывает и вновь запускает процесс познания, ведя его к точкам разрыва. Но также и парадоксальный Erlebnis, поскольку он ставит под вопрос субъекта и должен быть пережит вплоть до того момента, когда субъект теряет сам себя, — по сути, опыт, противоречащий сам себе, который нужно мыслить в невозможности непосредственного самоприсутствия. Это
Целенаправленное, упорное размышление Бланшо над опытом литературы, размышление «бесконечное», постоянно возобновляющееся от книги к книге, настойчиво повторяющее имена тех, кто донес этот опыт до нас, предписывает мыслить не что иное, как «опыт истоков», отменяющий всякую идею истока, опыт без начала и без конца — вопреки западной метафизике, грезящей об основании истоков. Литература выступает здесь против философии? Ответ не может быть столь однозначным. Литература необходима для того, чтобы смещать философию, вести ее к точкам разрыва, в тот дифференциальный разлом, который из интервала и нехватки создает странное отношение между двумя равными и асимметричными партнерами. Этим партнерам не дано переживать свои отношения в настоящем, и лучшими их воплощениями являются фигуры автора и читателя, поскольку автор исключен из произведения, чтобы сам читатель смог завершить его в отсутствие автора.
Таким образом, «критическая речь» несет в себе косубстанциальную двойственность литературы, ее силу нарушения и трансгрессии. Литература — это место, которое не имеет места, безместность, не-место изгнания, блужданий, которое лишает человека всякого определенного местопребывания. Будучи творением языка, литература (как опыт, который подводит нас к тому, чем она должна быть, и который должны немедленно подхватить и возобновить другие писатели) остается неопределенной и неустойчивой, между вымыслом и правдой, между Бытием и Не-бытием. Именно эта принципиальная неустойчивость придает строгую форму вопрошанию Бланшо, его неотступному поиску, его страстной любви к текстам, его жадным попыткам вновь и вновь ухватить присущую им динамику.
Опыт скорбный и приводящий в уныние, обрекающий также на разлуку, на уединение, на дружбу без друзей, на отношения на основе не существующих раньше отношений. Можно ли следовать за Бланшо вплоть до «катастрофы», которую его письмо принимает с беспримерным терпением и силой? Можно ли представить себе Бланшо счастливым? Не знаю, насколько допустимо отступить от того движения, в которое увлекают нас мысль и письмо Мориса Бланшо и которое ведет к берегам, зачастую кажущимся мне опустошенными, практически непригодными для жизни. И все же я полагаю, что следует вместе с ним, стирая, в свою очередь, и его имя, вступить в движение этого опыта (литературного) — в движение без конца, не имеющее целью никакую достоверность.