Читаем Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре полностью

Следовательно, как сказано в другом тексте, все происходит, «как если бы в нас одних смерть могла очиститься, обрести глубину и применить к себе самой силу преображения — силу невидимости, чье нутро и исток есть она сама»[688]. «В нас одних»: контекст позволяет уточнить, что имеется в виду не просто мы — люди, но мы — мертвые. «Мы одни», это также мы в нашем одиночестве и в нашей скорби мертвых и смертных, «в нас, самых тленных из живых существ»[689], как сказано чуть дальше. В этом тексте, посвященном Рильке, именно стихам и пению доверена легкая тяжесть воскрешения смерти. «Речь, — говорится здесь, — наделяет голосом сокровенность смерти»[690]. Это происходит «в момент раскалывания», в тот момент, когда речь умирает. Музыкальным фоном этого текста Бланшо, возможно, все время является лебединая песня. Отсюда два вывода, которые, объединяясь, образуют трудную, странную и упорно ускользающую мысль воскрешения.

С одной стороны, эта песнь поется или этот танец танцуется только в момент раскалывания, постольку поскольку они раскалываются, и они могут лишь продлить заботу о правильной ноте, о верном движении в свое собственное умирание. А значит, так должно быть и на протяжении всего письма, в каждый момент в него должно вписываться то, что из него выписывается: ничего другого нельзя сказать, ничего несказанного, никакого возвращения какой-то иной истинной речи, кроме прекращения речи. Но в этом выписывании нет передышек, и поэзия — sive philosophia — остается бесполезным словом лишь до тех пор, пока таким образом не умрет. В этой точке танец или песня не выписывают никакого арабеска и в некотором смысле больше не имеют никакой фигуры. Их единственным очертанием является адресация — обращение, направленное и поверяемое чему-то, тому-то или той-то, достичь которых не представляется возможным. Как пишет Лаку-Лабарт по поводу другого текста Бланшо: «нечто вроде признания или — что то же самое — исповеди. Этот текст просто кому-то поверен, он взывает к вере и верности»[691]. В другом месте я постараюсь возвратиться к этой «вере», которую очевидным образом предполагает все, что включает в себе «воскрешение», или как бы это ни называлось — «поэзия» или же сглаживание всех имен. Пока скажем просто, что, в сущности, умирание «поверяет» то, что фактически безвозвратно [sans appel] утаивает и закапывает смерть. Умирание — это и есть призыв [appel].

С другой стороны, воскрешение не просто заимствуется из лексики чудесного в качестве подходящего или вызывающего образа. Оно выступает еще и как переписывание Священного писания: святость, изъятая из религиозного чуда, но также и изымающая без легковерности и без набожности у этого самого чуда доступ к тому, что приходится называть уже не «смертью» — реальностью ирреального, — а «согласием», реальностью соответствия самой реальности умирания. Это слово встречается много раз как в упомянутых текстах, так и в других произведениях Бланшо[692]. Согласие, позднее именуемое «терпением пассивности»[693], благодаря которому дано «ответить на невозможное и о невозможном»[694], не подчиняется и не смиряется: оно придает [accorde] смысл или чувствование. Оно именно и согласуется [s’accorde] со смыслом и с чувствованием бесчувственного и смысла в его отсутствии. Это не что иное, как бесконечно простой и тем самым безгранично возобновляемый, бесконечно вписываемый в нас опыт — опыт бытия без сущности, то есть умирания. Воскрешение, или, скажем по-гречески, anastasis, воздвигает умирание как твердый и тяжелый могильный камень, как стелу, где надписывается и в конце концов стирается имя, которое никому нельзя приписать и нельзя никуда вписать, которое всегда выписано. Эта стела, воздвигнутая над пустотой, безутешная и без надежды на загробную жизнь, самым своим весом помогает вынести скорбь, уже унесенную очень далеко от самой себя и от оплакивания. Бесконечно малая, едва уловимая и настойчивая легкость, которая превращает это согласие на бесчувственность в процесс соглашения; которая его создает или пишет, если «писать» является неустойчивым, как любое другое, но неизбежным — как «поэзия», как «святость» — именем отказа от любой веры в какую-либо устойчивость, внешнюю миру. Согласие на воскрешение соглашается прежде всего на отказ от верований, точно также как эти верования отвергаются и исключаются верой. Но в том-то и дело, что верование никогда не подлежит вере, и в нас всегда было что-то или кто-то, втайне знавшие это за нас. Это предчувствие абсолютно невероятного, решительно бросающее вызов всякой легковерности и всецело поверяющее себя, всегда готовило нам безвыходный путь согласия.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги

Философия символических форм. Том 1. Язык
Философия символических форм. Том 1. Язык

Э. Кассирер (1874–1945) — немецкий философ — неокантианец. Его главным трудом стала «Философия символических форм» (1923–1929). Это выдающееся философское произведение представляет собой ряд взаимосвязанных исторических и систематических исследований, посвященных языку, мифу, религии и научному познанию, которые продолжают и развивают основные идеи предшествующих работ Кассирера. Общим понятием для него становится уже не «познание», а «дух», отождествляемый с «духовной культурой» и «культурой» в целом в противоположность «природе». Средство, с помощью которого происходит всякое оформление духа, Кассирер находит в знаке, символе, или «символической форме». В «символической функции», полагает Кассирер, открывается сама сущность человеческого сознания — его способность существовать через синтез противоположностей.Смысл исторического процесса Кассирер видит в «самоосвобождении человека», задачу же философии культуры — в выявлении инвариантных структур, остающихся неизменными в ходе исторического развития.

Эрнст Кассирер

Культурология / Философия / Образование и наука
Другая история войн. От палок до бомбард
Другая история войн. От палок до бомбард

Развитие любой общественной сферы, в том числе военной, подчиняется определенным эволюционным законам. Однако серьезный анализ состава, тактики и стратегии войск показывает столь многочисленные параллели между античностью и средневековьем, что становится ясно: это одна эпоха, она «разнесена» на две эпохи с тысячелетним провалом только стараниями хронологов XVI века… Эпохи совмещаются!В книге, написанной в занимательной форме, с большим количеством литературных и живописных иллюстраций, показано, как возникают хронологические ошибки, и как на самом деле выглядит история войн, гремевших в Евразии в прошлом.Для широкого круга образованных читателей.

Александр М. Жабинский , Александр Михайлович Жабинский , Дмитрий Витальевич Калюжный , Дмитрий В. Калюжный

Культурология / История / Образование и наука
Опасные советские вещи. Городские легенды и страхи в СССР
Опасные советские вещи. Городские легенды и страхи в СССР

Джинсы, зараженные вшами, личинки под кожей африканского гостя, портрет Мао Цзедуна, проступающий ночью на китайском ковре, свастики, скрытые в конструкции домов, жвачки с толченым стеклом — вот неполный список советских городских легенд об опасных вещах. Книга известных фольклористов и антропологов А. Архиповой (РАНХиГС, РГГУ, РЭШ) и А. Кирзюк (РАНГХиГС) — первое антропологическое и фольклористическое исследование, посвященное страхам советского человека. Многие из них нашли выражение в текстах и практиках, малопонятных нашему современнику: в 1930‐х на спичечном коробке люди выискивали профиль Троцкого, а в 1970‐е передавали слухи об отравленных американцами угощениях. В книге рассказывается, почему возникали такие страхи, как они превращались в слухи и городские легенды, как они влияли на поведение советских людей и порой порождали масштабные моральные паники. Исследование опирается на данные опросов, интервью, мемуары, дневники и архивные документы.

Александра Архипова , Анна Кирзюк

Документальная литература / Культурология