Прекращение контроля над ценами и полная свобода предпринимательства тоже не принесли обещанного процветания. Уже в 1994 г. Глазьев констатировал: «По степени либерализации экономика Россия, пожалуй, опередила многие развитые капиталистические страны. Однако наша нынешняя свобода от государственного регулирования и контроля дополняется свободой от ответственности за способы и результаты хозяйственной деятельности»19)
. Страна погружалась в беспрецедентный кризис. Спад производства превысил масштабы Великой Депрессии, а финансовый крах 1998 г. показал и полную несостоятельность политики финансовой стабилизации. Кризис оказался настолько глубоким, что в 1999 г. даже умеренные эксперты констатировали: единственный реальный выход состоит в «переходе к мобилизационной экономике»20).Круг замкнулся — политика, направленная на демонтаж централизованного планирования и государственного управления производством, привела страну в ситуацию, из которой без чрезвычайных мер и активного вмешательства государства выбраться просто невозможно.
Показательно, что именно снижение темпов роста экономики и растущее технологическое отставание от Запада постоянно приводятся в качестве важнейших симптомов кризиса, обрушившего общества советского типа. Напротив, встав на капиталистический путь, эти общества смогли на протяжении десятилетия выдерживать гораздо более тяжелый спад и, на первый взгляд, смирились с технологической зависимостью от Запада. Причина проста: то что было неприемлемо в рамках соревнования двух систем, стало вполне нормальным после того, как весь мир объединился в единую капиталистическую систему. В ее рамках совершенно нормально, что одни страны развиваются динамичнее других, а отсталость «периферии» является необходимым условием процветания «центра».
Разумеется, страны Восточной Европы сами надеялись стать частью «центра». В 1989 г. большинству граждан коммунистических стран была глубоко безразлична судьба людей, обреченных на голод в Африке или на нищету в Азии. Результаты реформ оказались не только закономерными, но и вполне заслуженными. Бедность и нестабильность, подобно эпидемии, распространяющейся на Востоке Европы, являются своего рода историческим возмездием за безответственные потребительские амбиций и расистское презрение к остальному миру.
Если обещание западного богатства оказалось обманом, то демократия в той или иной мере стала реальностью. В этом тоже есть своего рода парадокс — люди про себя мечтали о западном уровне жизни, а вслух требовали западных политических свобод. В итоге они получили именно то, что требовали — свободу. Но без богатства.
Институты, характерные для западной демократии, возникли практически во всех странах региона, включая даже Албанию и Россию. Вопрос в том, как будут функционировать эти институты в обществе, разительно отличающемся от западного? В Чехии и Польше западные институты оказались довольно эффективными, чего не скажешь об Албании с ее фальсифицированными выборами, России с ее авторитарной конституцией или о Латвии, где почти половина населения не получила гражданских прав. Но даже самые преуспевшие страны сталкиваются с проблемами, которые могут поставить под вопрос их демократическое будущее.
Десятилетие 1989-99 гг. было временем глобального торжества неолиберализма. Крушение коммунизма в Восточной Европе не только закрепило вовлечение этих стран в капиталистическую мироэкономику (world-economy) в качестве новой периферии, но и способствовало укреплению неолиберальной гегемонии на Западе и в «третьем мире». Левые силы были деморализованы. Прекращение «холодной войны», которое в Европе воспринималось как великое достижение, для народов «третьего мира» означало возвращение к временам безраздельного экономического и политического доминирования Запада. В свою очередь проигравшие в «холодной войне» элиты посткоммунистических стран готовы были принять любые условия победителей, лишь бы добиться для своих стран интеграции в капиталистическую систему, а для себя — в глобальный правящий класс.
Издержки «трансформационного процесса» должна была оплатить основная масса населения. Для миллионов людей, ожидавших наступления потребительского рая, это оказалось неприятной неожиданностью. Не удивительно поэтому, что неолиберальная идеология в чистом виде быстро утрачивала привлекательность. Для того чтобы народ продолжал идти на жертвы, нужны были дополнительные мотивации. Неолиберализм был подкреплен национализмом.
Разумеется, национализм в Восточной Европе не был чем-то новым. На протяжении всего советского периода националистические идеи были мощным стимулом сопротивления режиму. Националистическая интерпретация истории Восточной Европы видела в коммунизме не более, чем систему, принесенную на советских штыках. Русская националистическая пресса в эмиграции, напротив, подчеркивала, что коммунистические идеи глубоко чужды русскому народу: они занесены были в Россию с Запада, а насаждались преимущественно евреями и латышами.