Богатый баварец в шелковом костюме с темно-серым тканым узором произнес речь, состоявшую из слегка прикрытого хвастовства своим собственным богатством, щедростью и дальновидностью в качестве покровителя искусств пополам с разными невероятными заявлениями относительно работ моего брата. Художественный критик, француженка с (как показали мимолетнейшие предыдущие встречи) действительно
поразительнымзапахом изо рта, тяжело и неуклюже поднялась с земли и разразилась ерундой о том, что Бартоломью будто бы «балансирует на грани между различными направлениями искусства». Мэр Шинона, который, похоже, не слишком готовился к этому случаю, призвал присутствующих его переизбрать. А затем началась экскурсия по парку, именитым гостям было разрешено рассеяться и побродить где вздумается. Некоторые из них, пообедав не слишком мудро, зато слишком плотно, воспользовались случаем, чтобы отыскать тихий уголок и вздремнуть для восстановления сил. И конечно же, не обошлось без скандала по поводу le parc qui n'existe pas,
[219]как выразилась одна из ежедневных газет, так как смыслом проекта моего брата была интеграция небольшого количества каменных изваяний в обычный лесной пейзаж таким образом, чтобы они при этом не производили впечатления сознательных «произведений искусства» – валун здесь, кучка камней там, скамейка или столик для пикника где-то еще. Эффект этот называли японским – как это ни смешно, учитывая любимое выражение Бартоломью «Чем меньше, тем хуже». (Он почти никогда не выражал мыслей или мнений о более отвлеченных проблемах эстетики, что, наверное, и к лучшему, потому что когда брат изредка все-таки это делал, то оказывался в настроении, какое замечал за собой Флобер, когда разговор заходил о литературе: он чувствовал себя, как бывший заключенный, в присутствии которого обсуждается тюремная реформа. Бартоломью был сравнительно груб, раздражающе прямолинеен, высокомерен в своей уверенности, что ему дескать, лучше знать, настолько то или иное могло вызывать сильное негодование. «Большая часть того, что люди говорят об искусстве, – чушь собачья», – сказал он мне однажды, посмотрев телевизионную программу, посвященную его работам. Я сам, не имея в распоряжении телевизора, просмотрел лишь документальную хронику в присутствии ее объекта, в его мастерской в Лейтонстоне, ультрамодно-немодном районе, где Бартоломью работал и где поэтому, в дополнение или в результате размышлений, жестом таким же маргинальным, как акт постановки подписи под картиной, он жил. «В искусстве задается три вопроса: Кто я? А ты кто? И что здесь, черт меня подери, происходит?»)