Странно, как работает разум. Камень надгробий, который должен был бы напомнить мне о брате, который с ним работал («Ныряльщик», каталонская «Пьета»), вместо этого говорил мне, как обычно, о бедном Миттхауге. Это произошло благодаря сложной цепочке ассоциаций и было связано с тем, что мрамор напоминает мне о снеге (цвет, температура, чистота), а снег – о нашем норвежском слуге. В моем юном воображении Норвегия запечатлелась как страна, погруженная в перманентное состояние укрытой снегом белизны, где белые медведи превосходят числом человеческие существа, как овцы превосходят поголовьем людей в Новой Зеландии. (Этот факт в свое время произвел на меня большое впечатление: он наводил на мысль о вероятности, что однажды овцы могут
взять верх.)Так или иначе, уместность мрамора в контексте похорон основана на метафорической связи, созвучности между прохладой камня и холодом мертвой человеческой плоти. И отчасти, конечно, само совершенство мрамора усиливает ассоциацию со смертью, к тому же, как все совершенное, мрамор инертен. Возможно, именно поэтому рабочие-художники Средневековья, так часто теряющиеся в тени громогласно заявляющих о себе pr'ecieux
[225]мастеров эпохи Возрождения, не любили камень, предпочитая более легкие в обработке и более выразительные материалы, а также питая энтузиазм к цвету и раскрашиванию, чья сильная сторона заключается в том, что хороший вкус в этих работах присутствовал не всегда.Смерть Миттхауга в целом рассматривалась как нечто, произошедшее в той пограничной области, что отделяет несчастный случай от самоубийства. Эта сфера предоставляет обширные возможности тем, кто стремится интерпретировать мотивы чужих поступков и разгадать тайны человеческого сердца, дойти до самой сути (мое личное мнение: это бессмысленно). Факты таковы: наш повар упал на пути перед поездом на станции Парсонс Грин; я был с ним, хотя я объяснил следствию, что не могу представлять большой ценности как свидетель по причине борьбы, в которую вступил в тот момент со своими перчатками (моя мать велела скрепить их между собой отрезком резинки, которая была чуть-чуть коротковата, из-за чего мне приходилось прижимать одну перчатку к боку локтем, и только тогда я получал возможность вытянуть на место вторую и протиснуть в нее пальцы – далеко непростая операция, даже в лучшие времена неизменно отнимавшая у меня свободу движений и требовавшая большой сосредоточенности). Похоже, Митгхауг просто шагнул вперед и потерял равновесие именно тогда, когда этого делать не стоило, как раз в тот момент, когда поезд с грохотом влетал на станцию.
Ябыл избавлен от самых отвратительных подробностей (включая, предположительно, самое худшее, когда поезд, теперь лишенный пассажиров, сдал назад, открывая обезображенное тело нашего бывшего повара, расчлененного, как цыпленок для рагу), поскольку милая толстуха, которая видела, как мы с Митгхаугом вместе входили на станцию, немедленно отвела меня к ближайшему полисмену. Они переговорили о чем-то шепотом, пока я ел леденец, которым меня подкупили. Домой меня отвел уже другой полисмен, от которого я впервые услышал речь с нортумберлендским акцентом. На Бэйсуотер снова обрушились неприятные известия, и только у моего отца хватило честной вульгарности, чтобы сказать вслух то, о чем все подумали: «Опять!» Следственная комиссия посчитала, что причина смерти не установлена, хотя коронер, в остальном казавшийся обаятельным (по крайней мере мне, тогда двенадцатилетнему и, естественно, главному свидетелю), как будто склонен был добиваться признания этого случая самоубийством. Я думаю, это потому, что один из братьев Миттхауга тоже, выражаясь словами моего отца, «сам себя прикончил». (Коронер с ходу забраковал «показания» некой женщины, явной психопатки, которая утверждала, что якобы видела, как я точно рассчитанным движением толкнул Миттхауга в спину как раз в тот момент, когда поезд подходил к платформе.) Денежных или любовных неприятностей за Миттхаугом известно не было, и он не оставил никакой записки. Однако его былая «тяга к бутылке», как сказал отец, не была тайной; а еще он с увлечением читал творения своих соплеменников (Стриндберга и Ибсена), и коронер как будто считал, что это говорит о многом. Так или иначе, причина смерти так и не была установлена.