Я извлекла на свет божий письма, полученные в начале наших отношений и в спешке тогда же прочитанные; на этот раз я подчеркивала красным отдельные фразы. Как можно было привязать к себе того, чья любовь отвергала «семейную логику» и делала «невозможным путь мелких подлостей и компромиссов»? Того, кто сумел организовать свое время так, чтобы я оставалась в неведении, что он втайне от меня заполняет его разными событиями? Что для того, чтобы делить это время с другими женщинами, он превратил наше жилище в место, которое отныне, как мне казалось, гораздо больше принадлежало ему, чем мне? Чтобы я не знала о том, что памятные нам обоим прогулки, которые мы не раз совершали, теперь могли напоминать ему об удовольствиях, в которых я не принимала никакого участия, но которые его нечеткая память путала с удовольствиями, полученными нами вдвоем? Какой предлог мог найти для себя тот, кто написал: «Ложь бывает вызвана лишь сексуальными причинами. Этика не имеет отношения к сексу. Мы не лжем, ничего не скрываем, истинно порочный человек всегда откроет правду, и это может закончиться катастрофой», когда он должен был отлучиться и скрыть от меня истинную причину? В одиночку я никак не могла связать одного Жака с другим. Я признавала, что прекрасно понимаю содержание писем, отложенных на потом, в тот момент, когда они попали мне в руки, они продолжали сообщать сверхъестественную правду, к которой я никогда не буду готова. Но мое доверие к Жаку оставалось слишком глубоким, чтобы я могла заподозрить его в цинизме в период написания этих писем, а позднее — в непоследовательности или предательстве. Таким образом, я пребывала в нелепом, но искреннем ожидании, что в логику доводов, которые он мне тогда приводил, окажется вписанным рассказ о его связях с женщинами. Я провоцировала бесконечные объяснения, которые происходили, когда мы сидели напротив друг друга за обедом, лежали бок о бок ночью, беседовали по телефону, если Жак находился на юге, а я в Париже; все могло начинаться с писем, которые мы посылали друг другу, а заканчиваться разговорами, длившимися часами. Случалось, что мы обменивались репликами, не повышая голоса, но чаще всего, поскольку мне нужно было полностью завладеть его вниманием, я действовала как разладившийся компас. Сначала я качала головой вправо-влево и размахивала руками, потом включалось тело, а затем опустошающие рыдания. Мы называли это «кризис».
Кризисы проходили по единой схеме. Либо я раскапывала новую подробность мифической жизни Жака, либо, как я уже говорила, незначительное событие напоминало мне какой-либо эпизод или чей-то облик. И то и другое воздействовало как галлюцинация. Начиналась внутренняя работа, мысли путались. Внезапно перед внутренним взором возникала фотография, прерывая ход логических рассуждений, и внимание переключалось на призрачную женщину с волосами, небрежно перехваченными косынкой, опирающуюся на балюстраду у моря. Гонишь от себя этот образ, перечитываешь фразу, угрожающе замершую на экране компьютера, и вдруг, в надежде определить место действия, переносишься к балюстраде, напоминающей «балюстрады под старину»: такие строят в слегка претенциозных новомодных особняках. Тогда говоришь себе, что вернешься к фотографии позже, чтобы прояснить все детали. Но передышки, конечно же, не получается: широкая элегантная накидка, в которую кутается женщина, порождает это наваждение — раскаленное железо пытки, эта накидка не дает оторваться от черно-белого снимка. В те периоды времени, когда активно работает не столько воображение, сколько то, что мы ошибочно именуем отвлекающими моментами, моя единственная интеллектуальная деятельность то прерывалась, то скачками продвигалась вперед, не затронутая воздействием этих симулякров.