Потом этот ханжа-комсорг приглашал ее в кино, угощал дешевыми конфетами. Он же, перепуганный, передал ей телеграмму Стасиса.
Эта зеленая бумажка, это появление Стасиса на вокзале встревожили ее, но чтобы такое?.. Боже мой! У нее потемнело в глазах, помутился разум… И отец… И мать… И все три брата… Все! И ее заступник Пятрас, и оба маленьких сорванца… Господи, господи! Все лежали на снятой двери сарая, вытянувшиеся, пожелтевшие, закрыв глаза… Весь ее мир тогда лежал расстрелянный.
Бируте выла, металась, то и дело рвала на себе платье и кричала сквозь плач:
— Это из-за меня… Это я виновата! Не надо было мне тогда этого делать… Боже мой, почему так? Почему их, а не меня?..
В те дни Бируте была как безумная, бродила растерзанная, непричесанная, соседи избегали ее, и только Моцкуса это не смущало. Он остался таким же, как всегда, — добрым, отзывчивым, улыбающимся, он один не позволял себя запугать.
— Выкричись, выплачься, потом легче будет. — Он гладил плечи Бируте, обнимал, прижимал ее к груди и все курил, курил, дрожащими руками зажигая одну папиросу от другой.
Бируте уже тогда хотелось быть рядом с Моцкусом, никогда не расставаться с ним, но Викторас заглядывал к ней, спрашивал о чем-нибудь, угощал солдатским сахаром и снова исчезал.
Бируте было стыдно думать о нем — вокруг столько боли и слез, но, оставшись одна, она все представляла его себе — сильного, не умеющего кланяться каждой пуле, со сверкающими в улыбке белыми мелкими зубами…
— Такой уж у меня бешеный характер, поэтому молочные зубы еще не выпали, а зубы мудрости пока не выросли, — шутил он в те дни, когда другие ходили в черном платье и тащили с хутора Гавенасов все, что можно.
Однажды, после какой-то большой неудачи, он обнял ее, странно вздрогнул и долго не отпускал ее рук, потом поднес их к своему лицу, поцеловал и сказал:
— Прости.
— За что? Вы ничего не сделали.
— Поэтому и прости.
— Не понимаю — за что?
— За то, Бируте, что вы — наш грех и наше искупление, — снова сверкнул белыми зубами и рассмеялся.
Ей не нравилось, что Викторас разговаривает с ней, как отец, полунамеками, чересчур сдержанно, и все-таки вполне хватало и того, что он приходит к ней и иногда даже целует по-братски.
После того как Бируте начала разговаривать сама с собой, стала прятаться от людей, перебралась спать в густые заросли сирени, Моцкус посоветовал ей позвать Стасиса. И она, как дурочка, пришла и попросила:
— Приди, я больше не могу одна.
И Стасис пришел, не испугался. Единственный из всей деревни!
И теперь она не понимает, почему Стасис, а не кто другой? Почему не подруга или старуха соседка?.. Может, потому, что Жолинас был мужчиной и Бируте рядом с ним казалось безопаснее. Она привыкла к нему. Назойливая доброта, покорная послушность унижали Стасиса в глазах Бируте, он будто обабился, и она не стеснялась его, как близкого родственника. Стасис был довольно красив, мужествен, когда требовалось — даже смел… Но едва Бируте начинала думать о его добродетелях, он становился неприятен ей, как те глупые и некрасивые подруги, с которыми она водилась лишь потому, что сама была не такая, потому что среди них еще сильнее чувствовала свое превосходство.
В ту ночь она думала, что погибнет. Даже была убеждена, что «лесные», не раз угрожавшие ей, поступят с ней куда более жестоко, чем с Казе. Тогда она и решилась отдаться Стасису. Как еще могла она противостоять насилию одичавших мужчин, как еще оскорбить, унизить этих подлецов?.. Лучше любой другой, только не они. Эта леденящая мысль, смешавшаяся с чувством безысходности и боязнью, что «лесные» вот-вот нагрянут, сводила Бируте с ума и вынуждала торопиться. И сегодня она поступила бы так же, как в ту ночь.
— Лучше уж ты меня убей, — попросила Стасиса.
— Очнись, что ты делаешь! — изумился тот.
— Не жалей меня, я хочу быть твоей, только твоей! — Бируте казалось, что близость со Стасисом — единственная возможность хоть на минуту остаться в этом аду собой, не вещью, которой кто хочет, тот и пользуется.
Она не виновата, что это был Стасис, что он остался самим собой. Не виноват и он, воспользовавшийся слабостью Бируте. Кроме того, Жолинас и не стал бы отталкивать ее, он безумно любил Бируте. Когда она очнулась, а очнувшись поняла, что произошло, ей стало противно. Она лежала неподвижно, страшась даже мигнуть, у нее было такое ощущение, будто ее избили или выбросили в окно. В горле першило от слез, они струились по вискам. Даже собственные мысли казались ей чужими и жуткими.
Ну, вот и все, из-за чего ты столько сокрушалась и мучилась, из-за чего скрывалась под сшитой из мешковины одеждой от своих и от «лесных» и, оскорбленная, даже бегала топиться. Пусть теперь эти подонки приходят, пусть убивают! Но выстрелы звучали все приглушеннее, они удалялись, а край окна алел все ярче и оттенял паутину занавесок. Готовая к смерти, она вдруг поняла: надо будет жить, жить вот так — без любви, без заступника… Неужели все так и кончится? Она уже жалела, что этот грохот затихает, а Стасис все горел, все прижимался к ней и клялся: