Она вообще выглядела более юной, чем её младшие сёстры. Платья-костюмы носила лет по пятнадцать, даже не переставляя пуговиц или молнии в талии. «Вот же счастливая конструкция!» – приговаривала младшая её сестрёнка Ольга, пышка: что ни год, то новый размер. Сколько Сташек помнил маму, она была одинаковой: стройной и как бы лихо пританцовывавшей; всё более отдалявшейся в возрасте от стремительно стареющего бати.
В раннем детстве, совсем малышом он обожал наблюдать, как она надевает чулки: пристегивает застёжки пояса, как-то так поворачивая ногу, что электрический свет, упавший на бедро, выкатывал вдоль икры серебристую ленту… Зная, что мама сейчас станет переодеваться к празднику или к гостям, он прибегал в родительскую спальню, плюхался животом на кровать и, подпирая голову обеими ладонями, принимался безостановочно болтать, желая только, чтобы не кончался этот театр облачения ног. Чулки – дорогие, тонкие, так что процесс был тщательным: сначала, сидя на пуфе у кровати, мама кончиками всех десяти пальцев бережно и даже почтительно собирала прозрачную гармошку чулка – к мыску, затем осторожно приподнимала точёное колено и, танцевально вытянув пальцы ноги, знакомила их с чулком – они опасливо снюхивались, как собаки, и затем уже – так змея сбрасывает кожу, только движением наоборот, как если бы плёнку запустили в обратном направлении, – чулок нежно обволакивал, взлизывал ногу – искристые рёбра световых бликов на икре, – и где-то высоко, так что почему-то замирало сердце, застежка хватала кромку чулка пластиковыми челюстями.
Лет до семи это зрелище было его тайным любимым театром. Потом мама уже выгоняла его из спальни.
Дня через три мама уезжала назад в Вязники, а для Сташека продолжалось упоительное южское лето. Все многочисленные разновозрастные двоюродные братья ходили в тюбетейках «от жары», – по довоенной моде, почему-то в Юже застрявшей. И Сташеку выдавали такую же: круглую, синюю, с простеньким узором, чтоб макушку не напекло.
– Да что с его макушкой сделается, – хохотала баба Валя, ласково потрёпывая голову внука, перебирая патлы, отраставшие мгновенно и жадно, как сорняк. – Ты глянь на эти заросли: вот уж кудри, ай, да кудри: жунгиля́, а не волосы. Маманьку обобрал!
– У маманьки осталось, – отзывался дед Яков, насмешливо поглядывая на мальчика.
Сташек скучал без воды, без своих ежедневных заплывов, без искрящейся ряби, в которой дробилось огромное солнце… И заботливые тётки, собрав целую ватагу братьев и сестрёнок, в выходные везли всех на Клязьму. Был там дивный песчаный пляж, вода невысокая и без водоворотов, в отличие от устья Тезы.
По вечерам чаёвничали: то у тёти Фаины, то у самой младшей из тёток, многодетной Ольги, то у кого-то из дядьёв. Разговоры всё больше велись о фабрике, где так или иначе работали все; слушать было необязательно, ибо темы не менялись годами: главным образом кляли начальство и жалкий ассортимент: «Уж сколько лет – марля, мешковина… никакого льна в помине…»
Дети под эти взрослые разговоры спать расползались рано. Набегавшись за день до одури, наоравшись в играх, накатавшись на великах, прожаренные солнцем, они буквально падали в постели, чтобы назавтра с утра уже снова крутить бесконечное колесо восхитительной летней свободы. И Сташек не помнил, чтобы хоть раз заболел у бабушки на каникулах.
* * *