Это была вторая дикая вещь. Вместо того чтобы возмутиться и турнуть обоих, она отшатнулась, обмякла, будто услышала приговор, и, не сводя глаз с того типа, неуверенно подалась вперёд. Как слепая, нащупала спинку стула, тяжело на него опустилась.
– Аристарх… – проговорила чуть слышно.
И по тому, как они смотрели друг на друга, -Изюм понял, что между этими двумя людьми простёрлась целая жизнь: и счастливая, и непереносимая. И – потерянная, проигранная. Стёртая в пыль.
И ему стало так больно в груди, так больно стало, что даже удивительно – с чего бы?
Он постоял ещё, посторонний в этой кричащей тишине; повернулся и молча вышел, прикрыв за собою дверь.
А Сашок этот… или как там его – Ари-старх, – так и не вернулся к Изюму ночевать. Значит, что же: проговорили они всю ночь? или…
И опять у него стало так больно в груди, он вдруг подумал: с какой стати он, Изюм, называл её Петровной, – как пенсионерку какую-нибудь, вот дурак!
И вновь всплывали в памяти обрывки той песни, которая теперь лепилась к ним обоим: «А если вспомнится красавица молодка, если вспомнишь отчий дом, родную мать… подними повыше ворот, и тихонько начинай ты эту песню напевать».
И всё крутил и крутил сцену у Надежды, без конца вспоминая, как произнесла она это имя: «Аристарх», – тяжёлое, как артиллерийский снаряд. Произнесла обречённо, безнадёжно… нет: безутешно.
Словно стоящий перед ней человек давным-давно умер.
Часть вторая
Вязники
Глава 1
Оркестрион
В оркестрион, уверяла Вера Самойловна, изначально было записано много песен: а как иначе, трактир ведь был знаменитый, у Калужской заставы стоял, место солидное.
Какая-то либеральная партия даже проводила там собрания, канареечники да голубятники постоянно толклись по своим интересам, а что до артистов, то и господин Шаляпин, бывало, заглядывал, не брезговал.
Так что из развлечений полагалось не только спиртное. Не станут завсегдатаи трактира, пусть и пьяные в лоск, одно и то же крутить, не потерпят убожества. Да и сам величественный шкаф красного дерева, выстроенный по образу европейского собора, даже с небольшой колоколенкой, по обе стороны которой сходили резные скаты; сам шкаф, с молодцевато выпуклой грудью, инкрустированной лентами-гербами и вензелистыми росчерками (а если отпереть её ключиком, то в глубине открывался ряд медных труб, выстроенных как на плацу), – этот шкаф-собор представал олицетворением великолепия и скрытых чудес; предполагал обширнейший репертуар, кипучий и бравурный, раздумчивый и надрывный, – песен двенадцать, если не пятнадцать, не говоря уж об отечественной «Боже, царя храни!» – прискорбно не сохранённой, как, впрочем, и царь, и отечество.
Оркестрион вообще-то считался имуществом, приписанным к желдоршколе, хотя и достался лично Вере Самойловне по наследству от
Интересно, что и это, и другие странные её заявления Сташек пропускал, будто бы не слыша, заминал, не придавал им значения, словно произносила их не сама Вера Самойловна, а некто, сидящий внутри её головы,