В конце концов, Юра решился: выслал вызов сразу всем: и белянке с сынком, и ее мамаше с бабкой-казачкой, хотя это удалось ему далеко не сразу: оказалось, в израильском МВД существуют ограничения на «нееврейскую родню».
«Сразу двое гоек? — морщатся, и одновременно лепят с апломбом, что это «никакой не расизм…»
— Абсолютно не расизм, — подтвердил начальник — древний, с трясущимися руками старик в белой кипе, к которому Юра пробился со своей жалобой.
— Израиль задуман нами, как национальное государство. Не отрицаете этого?.. Кто же тогда дорогие ваши мехатуни м… знаете идиш?.. Даже вы не знаете?! Ну, родня, по вашему… Сами поймите, кто для нас они, ваши казачки, свалившиеся еврейскому государству на голову? — И вдруг засветился старик внезапной мыслью, выпалил самозабвенно: — Соринка в глазу! Пы-ыль!!»
Все же отстоял, откричал родню, правда, не очень представляя, как он все свое разноплеменное воинство разместит…
Глава 2
Дом с видом на мечеть «эль Акса»
Когда воинство нагрянуло, выручил «Бешеный Янки», которому Юра Аксельрод о себе нет-нет, да напоминал. Не без протекции главы ешивы, Юра снял небольшое жилье в Старом Городе, рядом с «Котелем» — Стеной Плача.
Удивительное это было место. Уникальное. Окна темноватой квартирки из полутора комнат с крепостными стенами и куполообразным кирпичным потолком, возведенным явно еще до эры железобетона, выходили на Храмовую гору, на которой некогда, до римского погрома, высился сахарно-белый Иудейский Храм. Ныне, с длинного балкона, забранного решеткой, был виден золотой купол мечети Омара, откуда («вот с этого камня», сообщали экскурсоводы) взлетел на небеса Мухамед. Купол Омара с рассвета до заката горел желтым огнем, на него нельзя было смотреть, не прищурясь; из фрамуги детской комнаты, забранной решеткой, проглядывала куда более скромная на вид, приземистая, без позолоты, главная арабская святыня в Иерусалиме — мечеть «Эль Акса»; внизу, у их подножья, угадывалась Стена Плача, святыня своя, иудейская, загороженная крышей соседнего дома. Квартирка принадлежала американскому миллионеру, который прилетал в Израиль раз в году, на Пасху, и который брал с «русских» пятьсот долларов в месяц — символическую плату, как он сказал. Плата, по ценам Святого города, и в самом деле была почти символической, но и при такой, вздыхала Марийка, Юрке приходилось «хорошо вертеться», чтоб им всем не проснуться на дворе. Улочка была малолюдной, боковой, внизу располагался книжный магазин, из которого приглушенно, ненавязчиво доносились то бурно веселые, свадебные, то протяжные песни еврейских местечек Польши и России, уничтоженных войной. Узкая каменная улочка отражала голоса певцов, печальные звуки скрипок и флейт, и они то, казалось, вырастали из самой земли, то опускались будто с неба.
На «прошпекте», как называла Марийка ближайший каменный проход от Яффских ворот, метрах в пятидесяти, в гирлянде туристских лавочек, торгующих древними текстами и свежим фалафелем, не затихало шарканье подошв по камням: в ближнем конце его и засветло, и затемно ниспадали пестрым потоком вниз, к Стене Плача, экскурсанты со всего света. Днем слышалась речь английская, французская, русская, а как стемнеет, чаще всего, — немецкая.
— Почему немцев проводят лишь в вечерние часы, — спросила Марийка. Они так больше любят?
— Таковы зигзаги современной истории… и нашей дури, — ответил Юра.
Марийка хотела спросить, при чем тут «наша дурь», но в соседней комнате захныкал со сна Игорек, и она бросилась туда.
Языкатая Марийка называла Юру, в зависимости от настроения, «медвежатиком», «лысиком», «вешалкой»; она летела к окну, как только длинный мешковатый «медвежатик» выскакивал утром из дома. Иногда ветер срывал кипу, и лысина мужа загоралась на бешеном израильском солнце желтым костром. Когда он, напялив клетчатую кепчонку блином, сутулясь, раскачиваясь на бегу, косолапил своей дергающейся «нырковой» походкой на работу, оглядываясь на углу туристской улицы и махая жене, а Игорек еще спал, она, проводив мужа, подолгу смотрела на беззвучные вдали людские потоки и радовалась тому, что у нее хватило и сил, и решимости оказаться здесь, рядом с ее замечательным «лысиком», так пострадавшим за нее.
— Святое место! — торжествовала Марийка.
И года не минуло после ее приезда в Иерусалим, родилась двойня беленькая, круглолицая, как и сама Марийка, девочка, которую назвала Любовью, Ахавой по еврейски, и Авраам — Иосиф, рыженький и горластый. Юра, как и все их бородатые соседи по дому, называл малыша с чуть торжественной интонацией — Авраамом, а Марийка — Осенькой. Осенька никогда не плакал, взирал на мир взглядом ликующим, вовсе не озабоченным тем, что родился на самой неспокойной в мире границе, в ста метрах от Стены Плача и Исламских Святынь на Храмовой горе, как бы взлетевших над еврейским Плачем…