Он пошел. И Хитрун, и Селен пошли, с неохотой, правда. Селен был самый талантливый из нас, самый красивый, плейбоистый (всегда баб, гад, у меня отбивал) и самый ленивый. Уж не знаю, как удалось Селена уговорить.
Они пошли, да. Но мешок с Грязевым никому выносить не пришлось. Все сделали работники морга, упаковали тело в гроб, забили. «Ни запаха, ни ощущения, что Грязев был внутри. Никто даже к гробу и не прикоснулся», — рассказывал мне Матвей.
«Так что зря ты не пошел», — помню, против своей воли с каким-то искренним сожалением подумал о себе я.
Но с Грязевым, тем не менее, я еще встретился.
Не совсем, правда, с ним, но мне как-то реально показалось, что с ним.
Вот как все было.
Через месяц где-то, с лишним, я пришел в мастерскую Матвея, там были и Селен, и Хитрун. Мы сидели, курили, смотрели картины, о чем-то спорили. Селен предложил выпить, мы стали сбрасываться. В это время в дверь постучали, Матвей открыл, вошла мать Грязева: худая, высокая женщина с жидкими седыми волосами и в очках с толстыми стеклами. Мама Грязева сказала, что сегодня сорок дней со дня смерти сына, и что она приглашает всех нас помянуть его. Мы пошли. По дороге Матвей шепнул мне, что «какие там сорок дней, если Грязева нашли только через два месяца?», но что матери Грязева, мол, все равно, и надо ее, конечно, уважить.
Мы пришли — мастерская Грязевых находилась через дорогу.
Его мать была совсем не похожа на сына и на его отца. В ней было что-то безумно острое и в то же время спокойное, аристократическое. На столе стояли тарелки с сыром, хлебом, открытые банки рыбных консервов. Мать Грязева принесла из кухни и поставила на стол бутылку вина.
— Вот, — улыбчиво (но не улыбаясь), сказала она. — У нас в семье не пили, но для таких случаев всегда имелись запасы.
Бутылка вина была какая-то пыльная, с выцветшей этикеткой. Вглядевшись в нее, я с удивлением узнал марку крепленого вина, которое мы пили еще в советское время, «Солнцедар». Таких сейчас не выпускают. Селен открыл, разлил всем. Мать Грязева попросила:
— Мне совсем немного. Спасибо.
— Ребята, вы все хоронили моего сына, — продолжила она тихим, простудным голосом, — спасибо, что вы сегодня здесь.
— Ну, пусть земля ему будет пухом.
— Царствие небесное…
Не чокаясь, выпили.
Я едва не выплюнул: вино оказалось невероятно кислым — испортилось, что ли? С трудом проглотил я эту жидкость, больше похожую на уксус. Краем глаза заметил, что сильно поморщились все, кроме матери.
— Вы ешьте, ешьте, мальчики, — сказала она, пододвигая к нам тарелки с едой.
— Знаете, Саша любил искусство, так же как и его папа. Знаете, в последний час перед смертью Саша рисовал, он взял с собой туда альбом, уголь, и рисовал, рисовал… Я вам сейчас этот альбом покажу.
Она говорила, глядя куда-то выше нас, и выражение ее глаз было невнятным, каким-то размытым за стеклами очков.
— Вы наливайте, пожалуйста, еще. Наливайте. Только мне не надо. Хотя ладно, и мне еще немножко.
Она выпила. Поставила стакан и посмотрела куда-то далеко, выше наших голов, словно увидела что-то.
— Слушай, может за водкой нормальной сходим, запить этот уксус надо, — тихо сказал мне Матвей.
Но уходить было неудобно. Мать достала из шкафа и стала нам показывать рисунки Грязева на альбомных листах, найденных после его смерти. На листах бумаги были нарисованы углем черные, жирные и худые, изломанные человечки. Словно чертенята, мучающиеся какой-то болью.
Селен все-таки ушел за выпивкой, мать Грязева пыталась дать ему денег, но он устоял. Она продолжала переворачивать страницы альбома и комментировать рисунки. Мы слушали. Потом Хитрун и Матвей встали и принялись рассматривать сложенные возле стен картины Грязева и его отца. А я сидел на стуле рядом с худой, высокой мамой Грязева, смотрел, как она переворачивает альбомные листы, и слушал, что она говорит. В животе бурчало, хотелось в туалет. Селен почему-то долго не возвращался, хотя магазин был рядом, в этом же доме. Мать перевернула последнюю страницу альбома, которая оказалась грязная, в каких-то разводах, и в середине ее крупными детскими каракулями было углем написано:
«Здравствуй, Бог. А ты меня любишь?»
Снега намело много, очень много. Казалось, вся земля теперь стала до самого ядра снежной, а не земляной или каменной. И океаны замерзли. Белый шар медленно крутился в черном космосе, будто отколовшаяся громадная часть снежной бабы. Тихо мерцали звезды. Холодно. Но здесь, под пуховым одеялом, было тепло как в норке.
Соня открыла глаза. За окном шелестел дождь, дрожала и постукивала неплотно закрытая форточка.
Папы опять не было рядом. Место на постели, где он обычно спал, уже остыло. С тех пор, как мама уехала, Соня снова стала приходить рано утром в родительскую постель, хотя, когда была мама, ее отучили от этой привычки.
Соня вылезла из постели, сунула ноги в тапочки и, как была, в пижаме — уже коротковатой, она из нее выросла — вышла из спальни.