Вскоре я уговорил его стать моим учителем – за скромную даже по местным дремучим представлениям плату. Я хотел овладеть искусством поединков.
После первого урока Барбия – мне было велено скакать боком вокруг столба, толкать истукана щитом и приседать с корзиной песка – я неделю не вставал.
Не было в моем теле ни одного сухожилия, ни одной самой тщедушной мышцы, которая бы не отзывалась болью в ответ на движение. Прислужника у меня не было, я почти ничего не ел и мало пил – чтобы оправляться как можно реже. Зато на второй урок к Барбию я явился уже не жирдяем, но толстячком.
Прошли месяцы, сало на моей спине переплавилось в мясо и я даже начал радоваться кинетическому безумию наших экзерсисов.
Ударным пунктом подготовительной программы Барбия был бег зигзагами. Пока я в кожаной набедренной повязке носился по его садику, с запаршивевшими яблонями и кургузыми абрикосами, то замирая, то проворно меняя направление, в зависимости от того, какие получал команды, он сидел на веранде своего глинобитного дома с одним косым окном и попивал местную ячменную бражку.
После бега следовали тяжести – колоду вверх, колоду вниз, и так до упаду. Затем он выкручивал мне руки и ноги – клялся, что лучшей тренировки для суставов и сухожилий не придумаешь. Разминал мне спину и плечи кулаками (он называл это массажем, однако на ласковые касания и щипки, к которым я привык в столичных банях, все это походило как фракийская зима на италийскую).
Лишь после длительного разогрева меня облачали в кожаные доспехи и допускали к истукану – вырезанному из дерева подобию галльского идола. Каждый раз идола полагалось обвешивать новыми вязанками хвороста.
Отношение к истукану у Барбия было благоговейным. Его полагалось приветствовать перед началом упражнений, его следовало благодарить после.
По мере того как пустел кувшин с бражкой, Барбий все более охотно комментировал мои ратные труды.
В основном его филиппики относились к моей технике: «Ну что ты ходишь со щитом наизготовку? Ты похож на торговца щитами, который предлагает свой товар на рынке! Щит к груди прибери, силы экономь, старый-то пень уже, не мальчик!»
Иногда его ремарки относились, так сказать, к философии боя: «Мой ланиста Пелоп говаривал, что даже плохой боец может выиграть поединок на силе характера. Вот смотрю я на тебя, Назон, и думаю: сила характера у тебя точно есть, и притом немалая. Но ни одного поединка ты на ней не выиграешь. Какая-то она у тебя не такая, не той кондиции. У тебя пока что шансов больше взглядом врага завалить, а не мечом».
Иногда его заносило совсем далеко: «Некоторые считают, что вершина благородства в том, чтобы иметь возможность надругаться над женщиной и не воспользоваться ею… Но я лично с этим не согласен. А ты? Слышь, Назон? А-а, ладно, не отвлекайся, не надо…»
Бывало, все это невыносимо наскучивало мне – и глупость научительных речений, и быстрый, полоумный ток крови в моих членах, и всё это вообще. Тогда я клялся: больше не приду. Но я всегда нарушал клятву. Промаявшись с неделю затворником, я вновь направлял стопы к дому своего учителя, радостно напрягая слух: вот сейчас Андромаха узнает меня, бросит вдруг жевать и проблеет приветственно.
«Втянулся», – удовлетворенно комментировал Барбий.
8. Живя в Риме, никогда бы не подумал, что мне придется чему-либо учиться в пятьдесят с лишним лет. В таком возрасте пристало учить…
Однако, изгнание поставило меня перед выбором: либо умереть от тоски и бездействия, либо преобразиться. Так вышло, что на деле я сделал выбор в пользу обоих вариантов – старый Назон умер и после смерти преобразился в нового.
Поначалу умирать Назону было боязно. Очень уж хотелось заслужить прощение Цезаря. Но как? Оказав государству ценную услугу. Варианты: раскрыть заговор, спасти в бою консула, расширить границы римских владений, заключить военный союз с далеким индийским царем, достичь Океана на востоке!
Ничего из перечисленного бедный Назон, предоставленный сам себе, сделать не мог. Только – воспеть чужие достижения и триумфы. Я и впрямь искренне радовался успехам нашего оружия и отзывался на них громовыми панегириками. Панегирики исправно достигали Цезаря и, судя по некоторым эпистолярным отзывам моих друзей, воспринимались им вполне благосклонно. Но и не более. Воспламенить его мраморное сердце, высечь слезу из хризопразовых глаз – я не мог.
Кто мог бы, я знаю – Эсхил.
Среди всех старинных греков я всегда ставил Эсхила выше прочих (Гомер и александрийцы вне обсуждения). Настоящий эллин, удивительный поэт-воин. В Марафонской битве Эсхил сражался плечом к плечу с братом Кинегиром. Брат оказался в числе павших, Эсхил так и не простил персам его гибели.