— Пальята, — объясняет тот, у кого карта, — это внутренности молочного теленка, который еще никогда не ел травы. Их варят целиком, со всем, что есть внутри, то есть с экскрементами…
— Экскременты!.. Фу, какой ужас!
— Это как раз вам и нужно, — думаю или, вернее, бормочу я, наклонившись.
На этот раз он, видно, что-то разобрал, потому что спрашивает недоверчиво:
— Что?
— Я ничего не говорил.
— Нет, ты что-то сказал, — ответил он твердо, но без гнева.
В этот момент, не знаю почему, стало тихо, не только за нашим столом, но и во всем ресторане. Даже оркестр, как нарочно, перестал играть. И в этой тишине я сам слышу, как говорю — вполголоса, но внятно:
— На «ты» называешь, скотина?
Тут он как подскочит в невероятном бешенстве:
— Мне — скотина?.. Да ты знаешь, с кем говоришь?
— Я ничего не говорил.
— Мне — скотина… Ах, мерзавец, подлец, каналья, я тебя сейчас проучу!
Он вскочил, схватил меня за ворот и прижал к стене. Все остальные тоже повскакали из-за стола: кто успокаивает его, кто, наоборот, нападает на меня. Весь ресторан на нас смотрит. Я разозлился, отпихиваю его и кричу:
— Ничего я не говорил… Руки прочь!
— Ах, ты ничего не говорил? Ничего?
— Ничего я не сказал, — повторил я, вырываясь. И добавил тише: Скотина.
Во второй раз у меня это слово выскочило…
К счастью, тут примчался хозяин: уж он и юлил, и вертелся, сгибался, как тростинка, извивался, как угорь.
— Прошу вас, уважаемый, прошу вас!
А уважаемый орал, как грузчик:
— Да я ему всю морду разобью!
Хозяин в конце концов взял меня за руку и говорит:
— А ты иди за мной.
Опять — «ты».
Пошли мы через весь зал, и публика встала из-за столиков, чтоб получше разглядеть меня, а я не мог не подумать вслух:
— Вот еще одна скотина меня на «ты» называет.
Он тут ничего не сказал, но, когда мы были уже в кухне, за закрытой дверью, он крикнул мне в лицо:
— Так ты называешь скотиной сначала клиентов, а теперь и меня?
— Я ничего не говорил… скотина.
— Ты опять свое? Так скотина — это ты, милейший… И пшел вон, убирайся сейчас же!
— Хорошо… Я уйду… Скотина.
В общем, губы у меня шевелились помимо моей воли, и я не мог этому помешать, Я очнулся уже на улице; стою и громко протестую:
— Называют на «ты»… будто мы братья… Да кто они такие, кто их знает? Почему они не ведут себя прилично?
В этот момент полицейский, видя, что я разговариваю сам с собой, подошел и окликнул меня:
— Ты что, выпил? Сухого или шипучего? Проходи, проходи, здесь нельзя стоять!
— Да кто пил? — опять запротестовал я. И сейчас же с языка у меня слетело то самое слово, за какое меня выгнали из «Марфорио». Я хотел поймать его, как мотылька, который выскальзывает из-под шапки. Да как бы не так, оно уже вылетело наружу, и ничего нельзя было поделать… Короче говоря, меня арестовали за оскорбление полиции, я провел ночь в участке; потом суд, приговор… Когда я вышел из тюрьмы, то обнаружил, что голова у меня снова замерзла. Я переходил улицу у моста Витторио, и меня чуть не сшибла машина. Я стою, дрожу весь, а шофер высунулся и орет на меня:
— Спишь на ходу!
Я посмотрел ему вслед, и в моей голове стало послушно отстукивать, как прежде: «Спишь на ходу… Спишь на ходу… Спишь на ходу!»
Замухрышка
Никогда не знаешь доподлинно, какой ты есть на самом деле, кто лучше тебя, а кто хуже. Что до меня, я всегда ударялся в крайность, считая себя ниже всех на свете. Правда, я, как говорится, не из хрусталя сработан, а, скажем, из простого стекла. Но я-то себя считал глиняным горшком — битым черепком, а это уж было чересчур. Я себя слишком принижал. Частенько я говорил себе: «Ну-ка, оцени себя по достоинству!»
Начнем по порядку: физическая сила — нуль; я ростом маленький, кривобокий, рахитичный, руки и ноги — как прутики. Ума — чуть побольше нуля, если принять во внимание, что из всех профессий я не пошел дальше мытья посуды в отеле. Далее: красота — меньше нуля. У меня лицо тощее, желтое, глаза — как у бродячей собаки, а нос годился бы разве для физиономии раза в два пошире моей: длинный и толстый, сначала вроде как загибается крючком, а на конце вдруг задирается кверху, совсем как ящерица, которая вздернула мордочку. О других качествах, таких, как мужество, храбрость, личное обаяние, симпатичность, лучше уж и не говорить. Ясно, что после эдаких размышлений я остерегался ухаживать за женщинами. Единственная, к которой я было осмелился подъехать — горничная из отеля, сразу осадила меня метким словечком: замухрышка. Вот я мало-помалу и уверил себя, что ничего не стою и что самое для меня лучшее — сидеть смирно в уголке и вперед других не соваться.
Тот, кто пройдет в середине дня по улице, на которую выходит черный ход отеля, где я работаю, увидит вровень с тротуаром несколько окон, откуда идет жирный запах от моющейся посуды. Всмотревшись в полумрак, он различит на столах и на мраморном желобе горы тарелок, нагроможденных до самого потолка. Это и есть мой уголок — тот закоулок жизни, куда я забрался, чтобы никому глаза не мозолить.