– Лотта, – заговорила она. – Dieses Schmerzenskind. Я родила это дитя от того человека… Уже давно. Она ровесница вашей Цецилии. Он женился на мне лишь ради того, чтобы расплатиться со своими долгами, он пил, он… Когда они сговорились против меня, чтобы от меня избавиться, заставить покинуть двор, уединиться в Блэкхите… они отняли ребенка, настроили его против меня, воспитали во лжи… Я не получала от нее никаких вестей. Сначала я была слишком молода, думала, что выдержу это… в конце концов ведь я совсем не знала ее, мою малышку. Потом прошли годы. Годы. И эта нестерпимая мысль. Какое мне дело, что я никогда не стану королевой? Но не быть матерью!
Они больше не любовались Римом. Они шли не спеша. «Ифигения»… Они шли по Корсо, забыв о Гёте. Вчера вечером Каролина получила письмо. Послание…
– Они окружили меня шпионами, следят за мной. В Риме, как в Блэкхите. Чем, думаете вы, занимается здешний посол? Едва я нанимаю слугу, его сразу подкупают… у горничной выпытывают самые интимные подробности… Никогда не знаю, с кем имею дело. Должно быть, регенту уже доставили донесение о преступной связи, которую, для них ведь это очевидно, я поддерживаю в Риме с молодым французским скульптором! А это письмо…
Лотте исполнилось восемнадцать. И все эти годы ее держали вдали от матери. Теперь настало время мучить ее, терзать в ней образ матери. Той матери, которой все-таки позволили уехать, отправиться путешествовать… именно в этот год… Сперва это показалось проявлением великодушия, но на самом деле это отвечало интересам государства: устранить мать и по своей воле выдать замуж дочь! Государственный интерес требовал, чтобы Елизавету Брауншвейгскую принесли в жертву порокам толстого Георга, а ее приданое – в жертву притонам и миссис Фитц-Герберт. Во имя государственного интереса Каролину обвиняли в супружеской неверности и бог знает в каких еще гадостях! Сегодня этот государственный интерес повелевает, чтобы Лотта… Да, государственные интересы требовали принести ее, подобно Ифигении, в жертву, чтобы ветер наполнил паруса Аргоса. А от Лотты государственный интерес требовал стать супругой принца Оранского, наследника голландского престола… Он совсем не нравился Лотте. Но этот принц был адъютантом Веллингтона[21] в армии союзников… так что… Лотта отказывалась, просила, умоляла. Отец избил ее, но не сломил. Теперь он заточил ослушницу в Виндзор. О, как он прекрасен, величествен, этот Виндзор, красивая, просторная тюрьма! И вот сейчас она вспомнила о своей матери… разумеется, ее письмо исполнено сдержанности, это письмо к незнакомке… но тем не менее… Только посыльный сказал, что писать отныне из Виндзора невозможно… Лотта обречена оставаться взаперти. В восемнадцать-то лет! Лотта, обретенная и потерянная.
Они шли в сторону пьяцца дель Пополо. Елизавета-Каролина Брауншвейгская говорила о самом сокровенном в своей жизни, о детстве: о том, как в пестрых комнатах герцогского дворца, с готическими узорами на витражах, с оружием и темно-золотистой, словно колорит картин Дюрера, кожей, она сидела с куклами у ног матери и поджидала возвращения отца, стремительного, как вихрь, воина, генерала Фридриха Великого – копыта его коня рассыпались по камням двора серебряным звоном, – в промежутках между победами над французами, заключениями драконовских договоров, благодаря которым прусский король диктовал свою волю Версалю, развратному Парижу…
– Каким странным и далеким кажется сегодня тот мир! Столько бурь пронеслось, что я иногда спрашиваю себя, снилось ли мне все это или по-прежнему снится…