Но теперь она повержена, захвачена, раздроблена… Разумеется, в 1814 году, когда союзные армии идут на Париж, Пьер-Жан Давид собрал в Риме своих товарищей по Школе у лоджии с нишами, в которых стоят мраморные боги, и пытался убедить их, что сейчас, именно сейчас все прояснилось, ибо коалиция завладела Родиной, а их общий долг – бросить Рим, Школу, искусство, стать гражданами, солдатами там, во Франции, на французской земле, изгнать врага… и те, кто вчера шел за императором, аплодировал ему, и заговорщики, не забывшие крови народа на ступеньках Сен-Роша, и те, кто хочет конституции Робеспьера и раздела имуществ, подобно всем, кто, наверное, способен верить в лилии, но ни в коем случае не в привезенные в фургонах чужеземцев, смогут ли все они понять его? Он прав, этот круглоголовый уроженец Анже с бледным, изрытым оспинами лицом, который говорит – когда все остальные молчат – один, будто сам с собой; молчание – их вежливая поза, способ от него отвернуться, но правда и то, что сквозь три выхода на большой парадный двор, затененный двумя колоннадами из глазкового мрамора, сквозь балюстрады лестницы, которая двумя крыльями спускается на двор и к главному фонтану – раковине с танцующим Меркурием, между зданиями из рыжеватого туфа и желтого кирпича – по бокам их обрамляют статуи, – сквозь арки из белого травертина видны на фоне далеких деревьев – там вперемежку стройные столбики кипарисов и широкие зонты пиний, – купы зелени над стенами, видна, чуть поодаль за фонтаном Венеры с дельфинами, меж высоких шпалер подстриженных деревьев, статуя сидящей, абсолютно невозмутимой Ромы. И один думает о книге что он оставил раскрытой на столе, и косится на дверь в библиотеку, а другому не терпится в глубь сада, в домик Веласкеса взглянуть лишний раз на «Экорше» Гудона…[16] Ведь время проходит. Какое тонкое чутье проявили они, не слушая Давида! Рома вечно восседает там, за струями фонтана, а во Франции все повернулось столь странным образом…
Неужто вы думаете, что вечером, в своей комнате, маленький Давид из Анже не разрыдался в яростном отчаянии… как сказать, от этого равнодушия, что ли… Несомненно, что он все преувеличивал, считая, будто этот креол с Гваделупы, Гийон-Летьер, лишь из-за каких-то козней родителей Цецилии предложил ему немного поездить по Италии, более вероятно, что директор хотел избавиться от этого смутьяна с его несвоевременным патриотизмом.
Возможно, все обстоятельства для него окончательно прояснились. Возможно, отныне он знает, что означает жить и умереть. И кто будет теми героями, которых он так жаждет. Возможно. Но что думает об этом Доминик на виа Грегориана? Ведь в этой сумятице ни Корто, который согласился из мрамора, предназначенного для статуи Наполеона, высечь фигуру Людовика XVIII, ни директор Школы, посоветовавший ему это сделать, действительно не сумеют найти верную линию поведения… Они подвержены колебаниям атмосферы, царящей в Риме, где, как никогда раньше, кишмя кишат рясы, клобуки, босые монахи, странные, подпоясанные веревками бородачи, прелаты в лиловых мантиях, венгерские семинаристы, одетые в красное, подобно солдатам Франца II, которых император Австрии послал охранять особу святого отца. Они мелькают повсюду, эти рясы, тонзуры, осунувшиеся лица, изредка сталкиваешься со знакомыми физиономиями – прежде их встречали в партикулярном платье на карнавале или у генерала Миоллиса, они лизали там французам сапоги. Благодаря всему этому можно было представить себе Францию в ту зиму. Ту Францию, которая оставила в Италии неизгладимые – поход Франциска I, великолепие Людовика XIV – следы, но только больше не следует говорить, что эспланада на холме Пинчо – это дело рук Наполеона: ведь теперь мемориальная доска свидетельствует, что эспланада построена щедротами верховного владыки, как будто бы там, где вплоть до недавнего дня пасли коров, на Кампо ваччино, форум, расчищенный солдатами Буонапарте, возник лишь благодаря широте взглядов Пия VII.
Однако именно сейчас, в этой ночи века, люди действительно несчастны, что родились на свет.