Вся эмиграция, весь поезд, ехавший в тот день из Вены в Рим, был свидетелем того, как эта польская Кармен с алым ртом, огромными черными глазами и распущенными волосами целовала меня и прижималась ко мне в своем сером тоненьком демисезонном пальтишке прямо при всех – при эмигрантах, торчащих в окнах вагона, при американце Дэвиде Харрисе и его сотрудниках, при австрийских полицейских в их зеленых бронежилетах и с израильскими автоматами «узи» наперевес и при немецких сторожевых овчарках.
– Я буду чэкать на тебэ…
– Пошли! – Я схватил ее за руку и потащил в вагон.
– Куда?
– Я хочу тебе что-то подарить. У меня в чемодане. Пошли…
Я еще не знал, что я ей подарю, но что-то я должен был ей оставить – хоть свитер свой! Конечно, свитер! У нее под худеньким пальто лишь тонкая кофточка…
Но когда я откинул крышку чемодана и лихорадочно сунул руку в его глубину за свитером, я вдруг услышал, как лязгнула за мной дверь купе, клацнула дверная защелка, и тут же руки Сильвии с силой стянули с меня мое дубовое монгольское кожаное пальто, а за ним и поясной ремень…
И только в этот момент я понял и поверил, что она меня – любит!
Но как!
Это был не секс, это был один миллионнократный поцелуй, который покрыл все мое тело и поглотил мою плоть.
Это было остервенение ласки и страсти, любви и темперамента.
Это было полное соитие двух наших таких разных, таких полярных сутей и тел!
Это были какие-то странные, немыслимые слова сразу на всех языках:
– Я тебе кохам!..
– Я приеду к тебе!..
– Ни, я до тебе пшияду!..
– I love you!..
– Я буду чэкать на тебэ!..
Стук в дверь привел нас в себя.
– Мистер Плоткин, поезд отправляется!
Но и одеваясь, она плакала и обещала:
– Я пшияду до тебе! Я хцем быть з тобою!..
Мы были в свободном мире, но мы еще не были свободны – в ее польском паспорте стояла шестимесячная рабочая австрийская виза, а у меня, кроме зеленой бумажки советской выездной визы, не было вообще никаких документов. Приколотые к нашим визам, мы могли быть вместе только до того мига, когда поезд тронулся, и Сильвия – растягивая этот прощальный миг – все шла и шла рядом с подножкой вагона, не отпуская моей руки…
Совсем как в этом проклятом кинематографе, который часто правдивее жизни.
Чья-то рука тронула меня за плечо, и я оглянулся. Маша, юная и прелестная фиктивная жена Наума и возлюбленная эстонца Клауса, который тоже выехал по фиктивному браку и жил теперь с Машей в нашем отеле «Франценсгоф», стояла в тамбуре с узким синим конвертом в руке.
– Вы Плоткин? – спросила она.
– Да…
– Мы последними уезжали из отеля, когда принесли почту. Это вам. Из Израиля.
Я взял письмо и тут же высунулся во все еще открытую дверь вагона. Но, даже высунувшись, я уже не увидел ни перрона, ни Сильвии.
Яша Пильщик никак не мог понять, за что его взяли. Он не писал писем в ООН, израильскому правительству или лично Леониду Ильичу Брежневу. Он не ходил на демонстрации еврейских активистов к ОВИРу, не участвовал в сионистских «сборищах» и не так уж громко включал по ночам «Голос Америки», чтобы на него могли настучать соседи. Не доучившись в скучнейшем Институте пищевой промышленности, он работал простым радиотехником в мастерской по ремонту радиоаппаратуры на Хорошевском шоссе, когда Изя Видгопольский, его дружок и одноклассник, вдруг прислал ему израильский вызов, и Яша подумал: «А почему нет? Что мы теряем?» Но, как человек вдумчивый, Яша не любил принимать решений с кондачка и для начала отправился на разведку в синагогу.
Московская синагога на улице Архипова сейчас представляет собой довольно тихое место даже во время еврейских праздников. Ну, собирается сотня-другая евреев и молятся тихими голосами, по-голубиному раскачивая головами взад и вперед. Но в том 1979 году московская синагога была единственным в СССР местом, где евреи имели право собираться