Приближается время вечерней проверки. Штрафные команды направляются в лагерь. Идут колонны узников, возвращаются все – и живые и мертвые. Немцы любят точный счет. Мертвых, убитых охранниками или погибших «в результате несчастного случая», несут на руках изнуренные товарищи. У главных ворот лагеря стоит комендант лагеря Кох, рядом его заместители. Они принимают вечерний парад. Оркестр, составленный из заключенных, трубит фашистский марш.
Команды штрафников проходят одна за другой, четко отбивая шаг деревянными колодками. На лице каждого мученика – подобие улыбки. Не будешь улыбаться – получишь пулю. Ни тени недомогания, ни намека на усталость. Слабым здесь нет места, слабым нет хлеба, слабых ждет крематорий. Андрей понял, каких усилий стоит эта бодрость смертельно усталым людям. Он тоже старается изобразить улыбку, а во всем теле пудовая тяжесть, кружится голова, тошнит. Терзает мысль: неужели так и гибнуть без сопротивления, без борьбы, без намека на протест?
Идут команды штрафников.
Дежурный офицер принимает рапорт: сколько человек выходило на штрафные работы, сколько погибло, Время от времени он останавливает капо:
– Почему так мало?
Это относится к количеству убитых.
– Завтра будет в два раза больше, герр капитан! Я постараюсь! – вытянувшись по швам, обещает капо.
И по спине узников пробегают мурашки.
Смерть, словно тень, следует за командами штрафников. Она их преследует везде ежедневно, ежечасно, ежеминутно…
И так день за днем. Андрей вместе с другими заключенными вскакивал, как автомат, в четыре часа утра, бежал умываться, на ходу одевался, спешил на «аппель». Он научился четко отбивать шаг, мгновенно снимать головной убор и лихо хлопать им по бедру при встрече с эсэсовцами. Андрей чувствовал, как все живое тускнеет в его душе, как он постепенно становится похожим на машину. Подъем, умывание, кружка эрзац-кофе и триста граммов черствого суррогатного хлеба, на котором можно различить клеймо 1939 года. Хлеб на весь день. Хочешь – ешь сразу, хочешь – дели по частям. Днем штрафникам пища не полагается. Им разрешен часовой перерыв. Но разве отдохнешь, когда горит уставшее тело, а в желудке отчаянная пустота? И снова – беготня в солдатских ботинках. В девять часов вечера обед – семьсот граммов брюквенной или шпинатной похлебки, приправленной каплей маргарина. Не успеешь ее проглотить, уже сигналят на вечернюю проверку. Два-три часа постоишь на площади – и отбой, сон в темной клетке второго яруса нар. Через пять часов все повторяется сначала.
Ужасы, ежедневно происходившие на глазах, вошли в жизнь как что-то обычное, неизменное. Бурзенко постепенно к ним привык. Привык к тому, что каждое утро из тесных нар за ноги вытаскивают трупы штрафников, умерших от голода или от болезней, привык к тому, что надсмотрщики и эсэсовцы убивают беззащитных заключенных по всякому поводу и без повода, просто так, ради удовольствия, привык к тому, что ежедневно на его глазах умирают люди. Смерть перестала пугать. Она все время находилась рядом, около. И Андрей, думая о смерти, улыбался: она несла с собой избавление от мук, конец страданиям.
А страдал Бурзенко сильно. Особенно мучал его голод. Здоровый крепкий организм властно требовал одного: еды, еды, еды… А ее не было. Лишний черпак баланды, как называли в лагере брюквенную похлебку, стал пределом его желаний. Андрей постепенно терял силу, ловкость, здоровье. С трудом бегал он по плацу в новых ботинках. К обеду ощущал обессиливаюшее головокружение и тошноту. С каждым днем было все тяжелее подавлять в себе эту унизительную слабость. Голод стал злейшим врагом Андрея. Голод, казалось, сосал из него кровь. Андрей видел, как постепенно обезображивается его тело.
Какие муки можно сравнить с муками голода? Сознание медленно мутится, воля постепенно ослабевает. Появляется безразличие ко всему происходящему. Когда, обессиленный бегом, Андрей падал на разогретый солнцем асфальт плаца, он едва заставлял себя подниматься. Так приятно было лежать, ощущая всем усталым телом теплоту камня.
Того, кто поддавался этой слабости, тут же пристреливал или добивал Черный Изверг. Трупы бросали на тележку и везли во двор крематория. Труба дымила круглые сутки…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Лицо Ивана Пархоменко в кровоподтеках, левый глаз заплыл. Правым он тревожно всматривается в темный квадрат двери. Может быть, сегодня зеленые не придут, сделают перерыв, сволочи? Они приходят каждый день, и каждый день повторяется одно и то же.
Пархоменко переводит взгляд на профессора. Тот сидит за столом, его узкая, длинная спина непомерно согнута. Он сжимает худыми пальцами кусок извести и чертит им «а неровной поверхности стола. В левой руке – влажный, в кровавых пятнах, платок. Всякий раз, кашляя, профессор подносит его ко рту. Кашляет он очень часто. Этот глухой, стонущий кашель вызывает у Пархоменко чувство острой боли.