– Ее зовут Татьяна Владимировна, – сказал подполковник. – Она, вы, наверное, догадываетесь, очень дорогой для меня человек. Я ведь вдовец. Два года назад жена умерла. Осталось двое детей. Взрослые, сын и дочь. Мы очень хорошо с женой жили. Я горевал. Думал, личная жизнь для меня кончена. Дети большие. Остается только служба. Я и служил. Получил сюда назначение, обрадовался: служба тяжелей, работы больше. Это мне и нужно. А вышло так, что встретил здесь Татьяну Владимировну. И полюбил. Война необъявленная, любовь необъявленная. Я говорю ей: «Давай поженимся!» А она боится. Тоже жизнь за спиной немалая. Свои боли, свои страхи. Я уж в который раз прихожу к ней все с тем же. А она отказывает. «Не теперь, – говорит, – не теперь!» – «А когда же?» – «А вот вернешься, тогда и скажу!» Я удивляюсь: а вдруг не вернусь? Если в она согласилась, если в сказала «да», мне бы ведь легче было завтра на башне стоять. Уверенней… Добрая, чуткая, умная, а этого понять не может!
Он замолчал, а Веретенов подумал: Корнеев, та женщина, сын Петя, два близнеца, раненный миной водитель и он сам, Веретенов, связаны незримой, бегущей от одного к другому волной. И эта волна роднит их всех, связывает в неразделимое целое, с единой на всех задачей, с единой на всех бедой.
– Я сейчас займусь с командирами рот, – сказал подполковник. – Спать приходите в санитарный фургон. Утром я вас подниму, посажу в штабной транспортер.
Они расстались, едва знакомые, но знающие друг о друге нечто глубокое, перенося это знание в завтрашний день, на башню Гератской крепости.
Он вышел из фургона. Было темно. Та ясная синяя тьма, в которой много исчезнувшего недавно света, и первые звезды одиноко и влажно мерцают, и в этих первых мгновениях ночи в немолодой остывшей душе воскреснет не юность, а воспоминание о юности, не счастье, а воспоминание о счастье, не чудо, а его слабый угасающий след.
Кругом на земле светились огоньки, как лампады. В маленьких лунках стояли банки с соляркой, копотно и чадно горели. Над ними склонились солдаты. Ставили котелки, алюминиевые кружки, плоские жестянки. Варили, жарили. Тени и свет бежали по лицам, по земле, по броне. То вспыхнет близкий к огню, расширенный глаз, то сверкнет гусеница, то зашипит, загорится, прольется в пыль брызгающее пламя солярки.
Он отыскал боевую машину с номером 31. У кормы в тесном кругу солдат вокруг костерка сразу увидел сына. Как и все, он смотрел на плоскую крышку, в которой шипело масло. Худой тонкорукий солдат кидал в это масло лепешки, в бурлящую трескучую гущу.
– Петька!.. Веретенов!.. Отец твой!.. Да вы садитесь, садитесь к нам! – Рыжый здоровяк, еще более красный от пламени, вскочил, открывая место. Кинул на землю бушлат, приглашая Веретенова. Солдаты обратили к нему свои молодые, живые, исполненные любопытства и радушия лица. Раздвигались, принимали к себе. И он, смущаясь и радуясь, опустился на бушлат, отложив в темноту за спину карандаши и альбом.
– Поужинайте с нами, закусите! – стряпающий солдат насадил на вилку испеченную, истекавшую маслом лепешку, вытащил ее из жира, положил на стопку уже готовых. Кинул в пузыри сырое плоское тесто.
– Да я уже поужинал. – Веретенов вдыхал вкусный жареный дух.
– У нас слаще, почти домашнее!
– Где же ты печь научился? – Веретенов мельком взглянул на сына. Тот молчал, не смотрел на отца, но чувствовалось: не тяготится его появлением. Просто не выдает свою радость.
– Да у матери! Она печь любит. Печет, а я прихожу и смотрю. Нравится мне. Вот и пригодилось!
– Да у него и фамилия – Лепешкин! – засмеялся рыжий здоровяк, положив свою тяжелую руку на плечо тонкорукого.
Все посмеивались, нетерпеливо поглядывали на Лепешкина, на его вкусную стряпню. Ждали, когда нарастет горка печеного теста.
– А ты откуда родом? Чем занимался? – спросил Веретенов рыжеволосого, уже прицеливаясь к очагу, состроенному из мятой банки, к мелькающим теням на броне, к озаренным солдатским лицам. Был готов рисовать ночной солдатский бивак.
– Я-то? Я с Витебской области. А взяли сюда из Москвы. Я по лимиту в Москве работал. В метро. Я мозаичник-облицовщик. Полы в метро выкладывал, на стене делал узор. Мозаику из яшмы и лабрадора. Из яшмы клал зеленое дерево, а из лабрадора должен был розовых птиц вьжладывать. Дерево выложил, а птиц не успел… В армию призвали. Я свое дерево на стене найду, полюбуюсь. Я в Москве хочу жить. Думаю, пропишут меня?
Веретенов легчайшим ударом зрачков оторвал его от этой степи, перенес через долы и реки. Опустил в Москве, на подземную многошумную платформу. Дал насладиться толпой, сверкающим вихрем состава и, когда унеслись голубые вагоны, погас в туннеле улетающий красный огонь, бережно вернул в эту степь, к боевой машине пехоты, к налитой в лунку солярке.