— Вы хотите сесть в тюрьму? Грета, ты же умная хорошая девочка. Ну, мой — дурак, но ты-то, ты-то… Я запрещаю. Вы поняли, я запрещаю вам этим заниматься! Миша, ты понял? Иначе я расскажу маме!
Это была убийственная угроза. И наш только начавший было процветать бизнес пришлось срочно свернуть.
Отец почти никогда на меня не кричал, тем более никогда меня не ударил. Только один раз, от волнения…
Я рано начал курить и выпивать. Это мне прощали. Но вот однажды, классе уже в девятом, мы с товарищами загуляли в ресторане «Восточный», и я пришел домой в первом часу ночи. Открыв дверь с лестничной площадки, я увидел, как по коридору перед нашей квартирой в пижаме вышагивает отец. Он взглянул на меня своими близорукими глазами и моментально все понял.
— Ты! Ты! Ты — негодяй! — И далее последовало что-то вроде пощечины. Это было так небольно, так необидно, так трогательно, что я начал его успокаивать.
Вот, собственно, и весь рассказ о папином рукоприкладстве.
Мама — другое дело. Она меня наказывала ледяным молчанием. Далее следовало письмо. Сильное, логичное, умное. От этих писем у меня со страха холодели руки и ноги. Я всегда чувствовал мамину силу. Силу и любовь.
Мне, слава богу, было и есть кого любить. И я любил и еще люблю людей. Не вообще людей, а конкретных. Иногда даже против своей воли, своего разума, все видя и понимая, но… люблю. Может быть, я был недостоин их любви ко мне? Слишком мало сумел для них сделать, не умел, как надо, выразить свою любовь? Вот взять того же отца. Ну почему я по сей день как следует не только не изучил его творчество, даже не все прочитал? Как это объяснить? Как сопоставить с моей любовью к нему? Когда папину вещь «Человек, падающий ниц» опубликовал журнал «Диалог» (впервые после 1928 года) и я, вместо отца, стал печатно и устно получать хвалебные отзывы от многих уважаемых мною людей, мне было жутко приятно, но все время хотелось спросить: «Что? В самом деле хорошо?» А сколько людей старшего поколения мне хвалили «Девять точек», говорили, что зачитывались этим романом в начале 30-х.
Вот хотя бы отец боготворимого мною Иосифа Бродского. Когда уже после отъезда Иосифа Александровича я попал в дом Бродских на улице Пестеля в Ленинграде и познакомился с его родителями, Александр Иванович спросил:
— Миша! А вы случайно не сын писателя Козакова? Я был знаком с вашим батюшкой и любил его «Девять точек».
Мы долго разговаривали, а потом милейший Александр Иванович (на которого Иосиф, если бы дожил до его лет, был бы очень похож) спросил меня с интонацией сына:
— Миша, а вы в самом деле считаете Иосифа хорошим поэтом?
— Александр Иванович, ваш сын — поэт выдающийся.
— Что, лучше Тихонова?
Вот и пойми.
Сын — отец, отец — сын…
В Ленинграде жизнь для отца и мамы стала невыносимой, и мое поступление в 1952 году в Школу-студию МХАТ лишь ускорило решение о переезде в Москву. Мы мучительно разменивали и в конце концов обменяли нашу надстройку, выделив две смежные комнатки няне Кате. До этого нам пришлось поскитаться по московским углам в ожидании разрешения на обмен, мы еще походили с хромающим отцом по разным бюро обмена, технической инвентаризации, еще постояли с плакатиками в специальных местах, где собирались такие же, как мы, жаждущие перебраться из одного города в другой: «Меняем четыре отдельные комнаты в коммунальной квартире в Ленинграде на двухкомнатную квартиру в Москве». Помню бесконечные телефонные переговоры, уговоры, объяснения. Бесконечные нервы, постоянная тревога: сорвется — не сорвется? Я — 18-летний, увлеченный занятиями в студии, богемной московской жизнью, ни черта драматического в нашей ситуации не ощущал, предаваясь радостям успешной молодости.
Не то чтобы я не понимал, что шел 52-й год, «дело врачей» набирало обороты, Лидия Тимашук стала спасительницей отечества, чем-то вроде национальной Жанны д’Арк, а всех евреев вот-вот должны были отправить куда подальше. Головой я кое-что смыслил, но сердце этому не верило. Да я и евреем себя не чувствовал. Мать — русская, я — русский, отец — русский советский писатель. Помню антисемитский фельетон в «Крокодиле» под названием «Пиня из Жмеринки». Автор — Василий Ардаматский. Помню омерзение после прочитанного. И все! У нас в Школе-студии евреи были, и не только среди студентов. Ректор Вениамин Захарович Радомысленский — он кто? Еврей. А преподаватель самого марксизма-ленинизма Авнер Яковлевич Зись? Да мало ли? Нет-нет, этого не может быть, потому что не может быть никогда! Не знаю, может быть, это мое врожденное легкомыслие вечного везунчика спасло меня тогда и продолжает спасать на протяжении всей моей длинной жизни?