Читаем Риторика повседневности. Филологические очерки полностью

Редкостная некрасноречивость советских (а значит, и постсоветских) политиков была закономерным следствием почти полного отсутствия в России легальной политической дискуссии. В Думе в недолгое время ее существования хорошие ораторы имелись, но искусство свое они освоили, еще будучи юристами или профессорами или, наконец, революционерами: самый знаменитый из них, Керенский, так хорошо говорил не потому, что был депутатом, а потому, что был адвокатом и эсером. Большевики приобретали, если вообще приобретали, ораторские навыки в основном на митингах и партийных съездах: если даже Ленин мог пользоваться среди них успехом как полемист, значит, их риторический уровень в целом был низким, и то, что из их среды вышло два-три неперворазрядных оратора оказалось скорее удачей, нежели закономерностью.

Привычным языком власти всегда был в России язык канцелярский, порой расцвеченный заверениями в благонадежности. А так как в планы большевиков входил именно захват власти, они, едва ее получили, сразу и заговорили на ее языке, то есть на языке канцелярском, с несколько более частыми по случаю революции заверениями в благонадежности. Хотя смена лояльности и снижение образовательного уровня отразились в лексической и синтаксической фактуре этого языка, породив пресловутый новояз во всех его модификациях, сущность языка власти осталась, в общем, прежней. Правда, упразднение гласного суда, избиение интеллигенции, марксистская наука, пролетарская литература и неуклонное подавление общественной жизни во всех ее видах сделали еще и то, что запаса хороших ораторов, который в старой России все-таки был, в новой России практически не стало: нужда в красноречии возникала так редко, что не было повода ему учиться, зато учиться языку власти нужно было усердно, — пока в 1989 году вдруг, как уже сказано, не выяснилось, что желательно еще и нравиться электорату, то есть телезрителям и радиослушателям.

Умели это очень немногие, хотели этого почти все. Но так как риторика из площадной успела превратиться — благодаря прогрессу технологии — в интимную, то есть обращение к миллионам означало обращение к сумме индивидов, каждый из которых сидел перед своим собственным телевизором, риторические приемы повсеместно изменились: в большинстве случаев нужно было говорить не слишком официально, почаще шутить, казаться «своим парнем» — такова не российская, а общемировая специфика современного красноречия. Все это представители постсоветской элиты поняли быстро, как и то, что им придется расцвечивать свой нудный канцелярит чем-то общепонятным и экспрессивно значимым, а еще лучше — заговорить свободно и «по-своему», как умели некоторые из оказавшихся во власти интеллектуалов и как умели почти все известные телеведущие, тоже говорившие каждый по-своему. Вот тут-то речь начальства и оказалась пересыпана блатными и приблатненными словечками, чем несколько (но лишь несколько!) приблизилась к общенародной.

Уже в 1990 году Эрнст Неизвестный заметил, что «нормальный язык — это смесь заблатненного языка с канцелярским клише» (Костомаров, 58), однако тут с ним можно согласиться лишь отчасти: в общем языке лексика и стилистика названных типов хоть и присутствуют, но в сочетании с другими типами лексики и другими типами клише. В речи начальства, уже превратившегося из советского в постсоветское, это же сочетание блатного с канцелярским чуть позднее интерпретировалось как пример общеизвестной диффузии бюрократического и уголовного миров (Рыклин, 202–203; Подорога, 80). С обоими этими мирами, однако, так или эдак связаны практически все россияне, и многие, давно уже обиходные, слова русского языка (стукач, доходяга, засыпаться), по происхождению своему блатные (Самойлов, 200–208), а еще чаще канцелярские (как медицинские работники или «Иванов беспокоит»). Некоторая специфика речи начальства в том, что оно употребляет не любую казенную лексику и не любую блатную.

Перейти на страницу:

Похожие книги