– Да, нельзя сказать, что с неба звезды хватает. Зато брат его очень умен и хитер! Он, пожалуй, может быть нам и опасен. И знаете, я думаю, что эта любовь и даже страсть возникла и выросла у Александра Шувалова под влиянием его брата… Но все равно! Теперь Шувалов, видимо, страшно в нее влюблен. Брат его главнейше любит деньги, так любит, что, кажется, готов и брата и себя продать. Он его и настроил!..
– Вот, кажется, и муж подъехал, – сказала маркиза, вставая и подходя к окну. – Да, это точно он. Вы скажите ему о здоровье императрицы. Это его очень интересует. Он видит, что при нынешнем расположении двора ничего не поделаешь; другое дело будет, если последует перемена.
В это время вошел маркиз и ласково приветствовал Лестока.
– Давно не были… жена уж беспокоиться начала. А я устал страшно: ездил в ваш монастырь на поминовение генеральши Бирон, урожденной Меншиковой. Был почти весь двор, только государыни не было. Она не любит печальных церемоний. И представь себе, какую я было сделал глупость, – продолжал Шетарди, обращаясь к жене. – Мне сказали, что по русскому обычаю на поминовение ездят с кутьей, я и распорядился. Достал нарочно настоящую этрусскую вазу, приказал русскому повару приготовить кутью и повез. Держу в руках и думаю, что так и следует идти с вазой вместо букета. Только, по счастию, подъезжает Миних, подходит ко мне и спрашивает, что это такое. Я говорю, что вот мне сказали… Он расхохотался и объяснил значение русской кутьи. А я-то с вазой в руках. Между тем начинают подъезжать, а мы стоим на лестнице церкви. Куда девать? Спасибо молоденькие монашки выручили. Они вызвались кутью съесть, а вазу отнести кучеру, за что я и подарил им золотой рубль, который они тут же при мне на церковной лестнице и разыграли между собой в орлянку. Как это допускают таких молодых в монастыри поступать! А Миних стоял подле меня всю службу и решительно смешил. Да какой он любезный, какой анекдотист. Веселый старик! Он обещал заехать к тебе и уверял, что ты не соскучишься, если его примешь.
– А вот мы с m-r Армандом рассуждали все о цесаревне Елизавете. Теперь, говорят, она все плачет о Волынском. В самом деле, ее положение тяжкое. Слышать каждый день то об опале, то о казни всех любимцев своего отца…
– Но, может быть, она имеет особые причины сожалеть о Волынском? – спросил посол. – Волынский, как я его видел, мне показался выходящей из ряда, замечательной личностью.
– Ни малейших, маркиз, ни малейших! Она его почти и не знала. Он не более года как воротился из Польши, а перед тем был на Украине, потом жил в Москве, а прежде в Казани и Астрахани. Кроме того, по отношениям, родству и связям он принадлежит скорее к линии императрицы, чем дочерей Петра Великого. Правда, он был женат на Нарышкиной, двоюродной племяннице матери Петра Великого; но, во-первых, жена его давно умерла; а во-вторых, Нарышкины всегда держали сторону лопухинцев и к дочерям Екатерины не выказывали никогда особой преданности. Да он с ними и не в ладах. Двоюродная тетка Волынского, Фекла Яковлевна, замужем за Салтыковым Семеном Андреевичем, обер-гофмейстером, который, правда, в четвертом или пятом колене, но все же приходился племянником царице Парасковье Федоровне и всегда был принят у нее как родной; кроме того, он оказал императрице важные услуги при восшествии ее на престол. Салтыков постоянно покровительствовал Волынскому и считал его за своего. Цесаревна же знала Волынского только потому, что слышала много раз, как отец ее, великий Петр, его хвалил, называл его способным и усердным; видала, может быть, его несколько раз, когда он приезжал из Астрахани для каких-нибудь объяснений; наконец, говорила с ним уже тогда, когда он был сделан кабинет-министром и устраивал знаменитый праздник ледяного дома. Волынский, разумеется, при этих разговорах старался угождать цесаревне, показывал, что можно, разъяснял… Но это слишком далеко от каких-либо особых причин. Нет! Но цесаревне довольно, что она его знала, чтобы положительно страдать за перенесенные им мучения, тем более что она знает, что эти мучения обрушились на него совершенно несправедливо, единственно по ненависти к нему Остермана и Бирона. А всякое страдание, всякое даже сочувствие страданию, при том нервозном состоянии, в котором она находится, чувствуется ею весьма сильно и отражается на всем ее существе. Она сама страдает – и так страдает, что я боюсь если не за ее жизнь, то за рассудок. Вы только взгляните: в тридцать почти лет, с сложением чисто чувственным, с воображением, раскаленным донельзя и чтением, и жизнью, – и вести монастырскую жизнь. Да это хоть кого с ума сведет!
– Что ж, мы, с своей стороны, предлагаем все возможное, чтобы она могла изменить свое положение, – флегматически отвечал маркиз.
– И знаешь, друг, на ком остановился monsieur Armand? – сказала мужу маркиза.
– Нет, не слыхал, – отвечал маркиз, вопросительно взглянув на Лестока.
– На ее камер-юнкере Шувалове.