Андрей Васильевич, чтобы прекратить дальнейшее препирательство между братьями, пригласил их осмотреть сделанные им переделки в доме.
Дмитрий Васильевич сказал правду. Хоть он и убил на другой день лисицу и двух зайцев, хоть и утащил к себе из зацепинского хоровода какую-то красавицу девицу или красную молодицу, но в Зацепине долго не усидел. Сдержанность и серьезность брата были ему не по душе, они его ограничивали невольно, а он не привык себя ограничивать. Притом ему было скучно без цыган, без раздолья, без карт, без товарищей, с ним кутящих, пьющих и кричащих. Поэтому дня через три он, выпросив у Андрея Васильевича взаймы без отдачи тысячу рублей, велел снаряжать свою тройку.
– Что же это у тебя, новый кучер? – спросил у него Юрий Васильевич, когда он садился в свою тележку. – А где же тот, как его звали, Клим, что ли, которым ты так хвастался?
– Проиграл, черт его душу возьми, на Макарьевской ярмарке! Жаль страшно, да что делать-то? Кучер хороший был, ну да и в цене же пошел! Впрочем, и этого выучу. Он у меня, подожди, и Клима за пояс заткнет! – С этими словами он свистнул, взял вожжи в руки и с гиком понесся вихрем из села.
Юрий Васильевич прогостил у брата еще дня три, хотя и видел, что братец как-то хмуро смотрит.
«Ну да ничего, нельзя, ведь эдакое богатство ему досталось! Притом все же генерал», – думал он. Наконец собрался и он.
Невольно задумался Андрей Васильевич, провожая глазами брата и смотря из окна, как он усаживался в свою бричку и как, несмотря на довольно ясный осенний день, приказывал укутывать себе ноги ковром, подкладывать подушки за спину и сбоку и накрывать всю бричку кожей, причем усаживающий и завертывающий его Парфен получил порядочную зуботычину. Наконец он уселся. Парфен вскочил на запятки, и бричка тронулась легонькой рысью, но, не съезжая с красного двора, должна была опять остановиться. Потребовалось поправить какой-то ремешок, подтянуть какую-то уздечку. Кучер должен был сойти с козел и при помощи Парфена связывать, натягивать, исправлять… Юрий Васильевич сердился, бранил обоих, грозил наказанием. Наконец все уладилось, кучер и Парфен заняли свои места, бричка тронулась и медленно выехала за ворота.
«Немного утешения представляют мне мои дорогие братья, немного надежд к возвышению рода князей Зацепиных, – сказал себе князь Андрей Васильевич, провожая бричку глазами. – И откуда могла явиться в них такая ограниченность, такой взгляд узкой заскорузлости, такая затхлость и пустота? От необразованности? Неразвития?.. Нет, не то! Мало ли необразованных и вовсе неразвитых людей, сохраняющих тем не менее честь, доблесть, человеческое достоинство. А тут…
Впрочем, оно естественно! Отец, хмурый, суровый, колебавшийся в сущности своих начал и постоянно занятый мыслью о возвышении своего рода, разумеется, беспрерывно толковал им о значении нашего знаменитого имени, о его минувшем величии, как это до того он толковал и мне. Но ни примерами своей жизни, ни каким-либо указанием он не мог определить, что в этом величии они должны были сохранять, чем руководствоваться. Сам он думал, что обязан жить для людей, от него зависимых, и действительно жил для них, но жил рутинно. Ясно, что он не мог иметь никакого влияния на развитие и воспитание братьев. Добрая, любящая, но без всякого образования матушка, готовая, можно сказать, во всякую минуту себя отдать ради детей своих, балующая их всеми способами и желавшая только одного: видеть их здоровыми и веселыми, стало быть, для которой вопрос физической жизни был все, разумеется, не могла вызвать в них работу мысли. А, с одной стороны, совокупность беспрерывных подергиваний тщеславия, и еще в то время, когда высокое положение рода в общем имении поддерживалось преданием, с другой же – совершенное отсутствие всякого нравственного направления не могли не отразиться на воспитании братьев потерей всяких принципов, всяких начал; так именно они и отразились. Братья стали именно тем, что они есть, идя один к другому в противоположном направлении, то есть пришли оба к совершенному, хотя противоположному друг другу нравственному ничтожеству. И кто мог иметь на них нравственное влияние? Кто мог внушить им уважение к нравственному убеждению? Тот же швед, тот же попович, та же Силантьевна, что и при мне еще были и которые, прежде чем осмелятся что-нибудь говорить, должны были просить позволения у княжичей ручку поцеловать – они ли могли вызвать силу нравственного развития? Между тем они росли именно только в таком кругу, только под таким влиянием… Чего же можно было от них ожидать?