Оба обрадовались встрече. Орест Григорьевич начал учить Алину нырять с маской и ластами. Инициатива исходила от нее. Их руки, их полуобнаженные тела соприкасались. Они смеялись, веселились, брызгались водой, как дети, плавали наперегонки. После бассейна долго сидели в баре. Потом он предложил отвезти ее домой на машине.
В машине она его поцеловала. Сама. Первая. Он бы никогда не осмелился. Она ведь была — табу: девочка, ребенок, дочь старых добрых знакомых. Но она поцеловала его сама — и вышло это у нее так легко, просто. У молодежи ведь все просто в таких делах. Она была вся сплошь нега и провокация. От нее пахло водой, выпитым в баре «Паруса» клубничным дайкири и чем-то еще настолько сладким и будоражащим, что бедный Орест Григорьевич разом утратил и серьезность, и самообладание, и покой. Все улетучилось — осталась только Алина, ее порывистые прикосновения, ее смелость, ее желание, ее «хочу», ее вздохи под его бурными поцелуями.
«Я всегда тебя любила. Разве ты не знал? С двенадцати лет. Ты такой красивый. Сильный. Почему ты не хотел ничего замечать?» — эти ее слова, сказанные шепотом, чуть-чуть обиженно и капризно, застали Ореста Григорьевича врасплох. Он действительно даже и не подозревал, что такое возможно. Что такое произойдет с ним в его сорок девять без одного месяца лет.
Они не поехали домой к Авдюковым, а поехали в Москву, в шикарный «Отель-Риц», и Орест Григорьевич, не считаясь с расходами, снял там номер. В лифте в тесной близости к Алине, закутанной в шубку, его колотила нервная дрожь. Ему представлялось самое страшное — вот они сейчас войдут в номер, лягут в постель и… и у него ничего не выйдет с этой девочкой. И это будет конец. Почему, собственно, это будет конец, Орест Григорьевич не задумывался, он принимал это как истину в последней инстанции.
Постель в номере была широкая, белая, как облако. Опасения Ореста Григорьевича были напрасными. А Алина оказалась девственницей — им даже пришлось подложить махровое полотенце, чтобы не испачкать дорогую шелковую простыню. И когда Орест Григорьевич осознал, что он первый мужчина этой вот юной, только-только вступающей в жизнь женщины, он понял, что его долгая, дружная, и в общем-то, счастливая жизнь с женой Нателлой Георгиевной окончена.
А потом он и вообще перестал себя узнавать — с ним что-то случилось, словно старая растрескавшаяся кожа, давно огрубевшая и заскорузлая, сползла с него клочьями, и он стал иным. Он и не подозревал в себе этого — и немудрено было не подозревать, ведь прежде он никогда не изменял жене ни с кем не изменял, хотя и знал наверняка, что нравится женщинам, и всегда нравился.
Жена Нателла была им любима. Они были не только мужем и женой, они были одноклассниками, сидевшими с десятого класса за одной партой. Они были товарищами и единомышленниками — они всегда придерживались передовых взглядов, боролись или воображали, что борются с системой, и это придавало им самоуважения и крепило их брак.
Последние двадцать лет — Оресту Григорьевичу сейчас отчего-то вспоминалось все это со снисходительной иронией — в их с Нателлой тесном супружеском мирке было просто не повернуться от прогрессивных идей, от вечного противостояния, от сочинения каких-то умных, полных тонких намеков и иносказаний статей, от обсуждении радикальных по своей смелости и глубине (по тем временам середины восьмидесятых) заявлений по «Свободе» правозащитного комитета, дискуссий, напечатанных на страницах «Русской мысли», саг, пересказанных на кухне, об уехавших в Штаты друзьях. А позже наступила эра демократических преобразований, и их мирок с Нателлой снова кипел и бурлил, вдохновлял и внушал надежды на большие, очень большие, грандиозные перемены.
И перемены случились. Их случилось так много и сразу, что маленький мирок не выдержал. В нем, как червь в спелом яблоке, завелась усталость и остуда — разочарование и раздражение. И тут родилась спасительная мысль: не стоит упускать своего шанса. Сколько можно бороться, противодействовать, бить в набат, выступать на митингах, подписывать письма и петиции, пора подумать и о себе, подкопить денег на старость. Пришло время зарабатывать капитал, благо теперь это право завоевано собственными нервами и кровью!
И это казалось таким якорем — таким несокрушимым якорем их с Нателлой отношений, но… Настало то холодное мартовское утро, пришла та девочка, та ароматная волшебница с жемчужной кожей, сладкими губами, шелковыми волосами, осиной талией, веснушками, захотела, обняла, поцеловала, отдалась по необъяснимому капризу со всей жадностью молодости в гостиничной постели, и все эти надежды, все идеи, все умные сентенции и ламентации, все прогрессивные мысли и убеждения канули. Канули к чертовой матери! Осталось лишь горькое сожаление о прошедших, чуть ли не впустую потраченных годах, о невозвратной юности. Остались сумасшедшие мечтания о новом свидании, о любви запретной — в гостиничных номерах, на заднем сиденье автомобиля, в жарко натопленной VIP-сауне, на узком диване в снятой квартире.