Вот и били. Мир судил крепче, чем всякий суд. Все всплыло, узнали даже, кто еще четыре года назад уводил лошадей из конюшен. Обнаруживались кумовья воров, потому что, кому же понравится, чтобы его наказывали, а его сообщника нет. Волость чистили, как метлой, с первой до последней деревни. За все те годы, когда воры выпивали со стражниками и чувствовали себя в полной безопасности, как у Христа за пазухой. За все бабьи слезы, за мужичью злобу. За людскую обиду. Кости трещали от этих расчетов, кое-кому и голову проломили. Старик Глова пришел в такое неистовство, что вогнал вилы в живот Сушеку, который зимой вытащил у него кожух из чулана.
На мгновение мужики утихли. Вокруг Сушека образовался широкий круг. А тот только вздохнул раз-другой, изо рта у него хлынула кровь, стал царапать землю пальцами — и кончился. Страх охватил толпу.
Но Матус вышел на середину.
— Раз мы уж взялись, так надо это сатанинское семя до конца истребить. Мир постановил, такова воля мира, мир имеет право. Вора не жалко. А ну, хозяева, говорите, что еще у кого есть.
И говорили.
До самого вечера шел суд у волости. Побитых взвалили на телегу и отвезли, кого куда полагалось. Сушека — того в мертвецкую. Ксендз бранился, но время было такое, что всякий был в страхе, так что и он не решился сообщить властям. Впрочем, стражников нигде не было видно, как сквозь землю провалились.
Изо дня в день шли теперь суды.
Ужас охватил воров по всем волостям, по всем селам. Уйти от расправы было невозможно. Когда толпа подступала к дверям, приходилось волей-неволей идти с ней, хоть душа в пятки уходила от страха. И всякий шел — а вдруг пронесет? А вдруг ничья рука не укажет, вдруг промолчит избитый сообщник и удастся затаиться, исчезнуть, пересидеть?
Не один обещался в душе никогда уж больше не трогать чужого, только бы избежать суда у волости.
Но никто не увернулся.
Выплывали давнишние, забытые уже дела. Начиная с одного неосторожного слова, с курицы, украденной у бабы, со стянутого с плетня полушубка, как по нитке разворачивался клубок. И вдруг вор оказывался словно голый в кругу ожесточенных, злых мужиков и орущих баб.
Дурные дела выплывали из ночной тьмы, из сокровеннейших тайников. Раскрывались долго подготовляемые, десятки раз обдуманные планы, — все раскрывалось. Все равно как если бы тебя поймали за руку на месте преступления.
Напрасным оказалось долгое, кропотливое раздумье. Не помог и подбор испытанных сообщников, надежных, стойких, таких, с которыми можно смело и в огонь и в воду пойти.
Не осталось в тайне и то, что творили в одиночку. Страх был так велик, что теперь у волости достаточно было лишь взглянуть в лицо человеку. У кого было что на совести, сейчас побледнеет, ноги задрожат мелкой дрожью. Такого тотчас вытаскивали на середину. Если не хотел сразу признаться, из него выколачивали правду жесткие мужицкие кулаки, готовые вырвать ее, пусть вместе с потрохами.
Одно было средство — не идти к волости. Но как это сделать?
Войтек Мровчак, когда к нему пришли во двор и позвали к волости, заперся в избе. Он знал, что ничего хорошего его там не ждет. Годами занимался он воровством, немало добра нажил. Со стражниками у него был сговор — поделится с ними добычей, а на остальное плевать.
Но теперь все переменилось. Это тебе не суд, который, бывало, допросит, признает свидетельство стражника самым достоверным и отпустит домой. Это мирской суд, справедливый суд, его ничем не подкупишь и ничем не обманешь.
Так что Войтек приготовился. В избе их было четверо. Они заперли двери на засовы, приперли скамьями, столами, а теперь с топорами и ружьями стояли у дверей и окон.
— Выходи к волости! — кричали им.
Запертая изба ответила молчанием.
Толпа придвинулась ближе. Но тут за стеклом блеснул ружейный ствол.
Люди отступили. Рисковать не хотелось. Раз уж Войтек пошел на такое отчаянное дело — ясно, что даром он в руки не дастся.
А жизнь всякому дорога. Даже батракам, хотя какая уж у них жизнь! Крестьяне, отойдя за угол, совещались. Подумывали, не отступить ли, не подождать ли более подходящего момента и взять их с наскока.
— Ну нет! Суд есть или его нет? — вспылил Кароляк. — Вчера Маликовского за несчастную курицу чуть со свету не сжили, а Войтек на нашем горе разбогател, и он будет в избе отсиживаться да глумиться над всей волостью?
— Верно, верно, нельзя так оставить! — загремели голоса.
— Ну и лезь первый в окно! Он тебя и подстрелит, как галку!
— Я и не говорю, чтоб в окно лезть. А раз так не выходит, то надо через крышу.
Слово было брошено, и все кинулись на крышу. По углам, по принесенной из конюшни жерди, кто как мог. В крыше быстро появилась дыра, только пыль поднялась от полусгнившей соломы.
Но тяжелая, лежачая дверь с чердака в сени была подперта снизу. И не дрогнула от ударов.
Обезумев от злости, они стали прорубать топорами дыры в потолке, совали в дыры вилы, жерди, что у кого было под рукой.
— Ну, а теперь что?
— Подпалим избу. В сторонке стоит, огонь никуда не перекинется. Так мы уж его наверняка достанем.