Постепенно, отдышавшись, Алексей Никонович все определеннее начал испытывать желание «взять реванш». Пусть это будет в открытую разрыв с директором и парторгом, молодой инженер Тербенев все-таки кольнет их «по-свойски», чтобы напоследок «хлопнуть дверью».
Когда заговорил Ланских, Тербенев насторожился, — и вскоре словно сама судьба пришла на помощь жаждущему отмщения Алексею Никоновичу. Визгливый голос Олимпиады Маковкиной пронзительно закричал с места:
— Ишь, святой какой выискался, так и расписывает!
Алексей Никонович чуть не подскочил на месте: сейчас что-то произойдет! А Ланских выжидательно остановился, повидимому желая, чтобы скандал прорвался наружу.
— Люди добрые! — истошно крикнула Олимпиада. — Вона этот, Ланских-то, моего тихого мужика из цеха выгнал!
С шумом и треском, будто продираясь сквозь тайгу, Олимпиада вылезла из рядов, таща за собой понурую фигуру Алексахи.
— Вот он, горемычный мо-ой! — завывала она и тянула за собой вяло упирающегося Алексаху. — Вот, глядите на него, нечесану головушку!..
— Врешь, чертова кукла! — загремел среди шума и хохота голос Василия Лузина.
— Михаил Васильич, прошу слова! — повелительно воззвал Лузин. — Я сию же минуту восстановлю действительную картину, как все было!
Михаил Васильевич, безуспешно пытавшийся остановить начавшийся в зале переполох, тотчас же дал слово Лузину.
И Лузин начал «восстанавливать действительную картину». Олимпиада после первых слов бросилась было назад, потянув за собой и Алексаху, но Лузин сильной рукой оттащил от нее Маковкина и поставил его перед собой.
— Нет, погоди, погоди!.. Пусть всамделе люди добрые посмотрят на эту нечесану головушку!
Подталкивая Алексаху под локти, Лузин быстро подвел его к ступенькам, заставил подняться на сцену и стать рядом с Ланских.
— Ну, если в тебе хоть капля совести осталась, скажи перед народом: хорошо ты себя держишь? Не стыдно ли позорить всех нас? Ну, говори!
Алексаха, что-то шепча, виновато опустил лохматую голову.
— То-то, — удовлетворенно сказал Лузин и потянул было за собой Алексаху, но Ланских сказал:
— Погоди, Василий!
Потом, обращая слегка побледневшее, но полное решимости лицо то к президиуму, то к собранию, Ланских продолжал:
— Я знал, что придется мне держать ответ. Я решил, а товарищи меня поддержали: не желаем мы терпеть паразитов в нашей среде! Алексахи — камни на шее, вниз тянут, а ведь мы танковую сталь варим. А на фронте-то Сталинградская битва кипит!.. Мы Маковкина поднимали, а он подняться не хотел, — как видно, ему приятнее от вина гореть, головешкой чумазой по земле бродить. Я давно сказку читал, как некий святой три года во рту воду носил да той водой три года головешку поливал, чтобы на ней хоть одна махонькая почечка зазеленела! Чудак! А я так и дня не стану для головешки терять, я лучше сотню новых деревьев посажу!.. Да поставьте передо мною сотню молодых парней, и не много времени пройдет, как мы с Нечпоруком из этой молодой зелени сотню добрых сталеваров сделаем!.. Верно, что ли, Нечпорук?
— Верно!.. Так верно, что подавай мне хоть сейчас тех хлопцев! — и Нечпорук широким, зовущим движением обнял перед собой воздух.
— Пусть нас правильно поймут, — продолжал Ланских, когда затихли смех и аплодисменты. — Мы не выбрасываем Алексаху на улицу. Но мы говорим тебе, Алексаха: тебе надо еще заслужить этакую высокую честь — танковую сталь варить!..
— Ему — заслужить, а вам уж не впервой людей оскорблять! — металлическим голосом громко произнес Алексей Никонович. — Прошу слова для внеочередного заявления! — и Тербенев вышел на авансцену.
Вынув из кармана сложенную треугольничком слежавшуюся бумажку, Алексей Никонович помахал ею перед удивленными глазами Ланских.
— Более двух месяцев назад вы, член партии, сталевар Ланских, тяжело оскорбили женщину… да, да, эвакуированную женщину, которую фашистское нашествие всего лишило… Вместо того чтобы найти у вас товарищеское понимание, эта женщина сразу напоролась на грубость и оскорбления с вашей стороны… Она просила защиты у меня… и вот какое заявление…
— Не надо! Я сама все скажу! — крикнул из зала трепещущий от волнения голос Ольги Петровны. — Прошу слова!
Ольга Петровна поднялась на трибуну. Она была очень бледна, а черное платье придавало ее фигуре хрупкость подростка. Несколько секунд расширенными, немигающими глазами смотрела она в зал, который сверкал, переливался красками и дышал ей навстречу, напоминая ей теплое, солнечное море, на которое она смотрела с отчаянной, невиданной высоты.
— Товарищи! — наконец вымолвила Ольга Петровна. — Сергей Николаич! Я столько за это время душой пережила, что и рассказать невозможно, только самое главное открою вам…
— Говори, говори! — ободрил ее голос Глафиры Лебедевой.
— Говори, не бойся! — подбодрил еще кто-то.
— А и в самом деле, чего мне бояться? — и Ольга Петровна даже усмехнулась вслух. — Я вам словно о какой-то другой женщине рассказывать буду… и ту женщину, которая заявление на Ланских писала, я нисколько не оправдываю, потому что она теперь, мне кажется, просто-таки ничего не стоила…