Разговоры в редакциях идут по необычайно извилистым руслам: говорят о Горьком и Марселе Прусте, о тракторах и комбайнах, о совхозах и «Заговоре чувств», о штормах и уральской нефти, о сырье, об АХРе и о том, какие уключины лучше – обыкновенные или выносные.
Следовало бы проделать такой опыт: в течение месяца застенографировать все эти разговоры, рассказы, споры и реплики и сделать из них книгу. Я думаю, что это была бы одна из интереснейших книг на будущем книжном базаре.
Дать некоторое представление о лице ТАСС и РОСТА можно такой формулировкой:
Современность + быстрый темп работы + новейшая техника + обилие незаурядных людей + хорошо развитое чувство товарищества + политическая выдержка + умение легко работать = ТАСС и РОСТА.
Колхозная академия
В 1914 году я был кондуктором московского трамвая. Две недели нас гоняли по линии «Б» и по другим окраинным линиям, а потом, в виде законного отдыха, переводили на два-три дня на «паровичок». «Паровичок» ходил в Петровско-Разумовское, до академии. Трамвая еще не было. Паровоз, похожий на вокзальный самовар, фальшиво посвистывая, тащил четыре прицепных растерзанных вагона.
Была поздняя осень. Учебный год уже начался, но в Петровском стояла глухая тишина, свойственная крепостным городам и дворцовым поместьям. Почти всегда мы ходили порожняком. Лишь изредка возили упитанных и румяных студентов и древних профессоров. Профессора внушали страх своей насупленностью.
С тех пор у меня о Петровском осталось впечатление, слагавшееся из трех элементов: тишины, безлюдья и идиллической калины, красневшей в профессорских садах.
Второй раз я попал в Петровское в 1930 году – через шестнадцать лет. Зима и глубокий снег, казалось, совсем похоронят Петровское в безмолвии и пустынности. Но оказалось – не так. Я попал в студенческий город, в споры, в лихорадку работы. Я воочию увидел то, что называется «темпом».
О зеркальных паркетах, отражавших профессорские седины, почтительных студентах, мечтавших попасть в удельное ведомство, и безбурном житье академии, питаемой неторопливой наукой, никто не помнит. Все сдвинулось. Академическая жизнь пошла ледоходом.
Каждый день полон нового, – сегодня создается студенческая коммуна, завтра обучают рабочих-колхозников управляться с сельскохозяйственными машинами, послезавтра обсуждают совместно с коллегией Наркомзема проект реорганизации академии.
Внешность во многом определяет работу. Какова внешность Тимирязевки?
Нет строящихся зданий, лесов, штабелей досок, бочек цемента, – вообще нет внешних признаков строительства. Но воздух стройки пропитывает все вокруг.
Старый дворец как бы расплавлен энергией, гудящей внутри его стен. Особенно очевидна его дряхлость, его неприспособленность к нынешнему веку. Екатерининская бомбоньерка цвета телесной пудры – и первый в мире колхозный факультет!
Новое вино бродит в старых мехах и льется через край: академия растет, захватывая новые участки. Вокруг дворца раскинулся академический город, – новые факультеты, лаборатории, научные станции, клубы, студенческие коммуны.
Обстановка в академии напоминает строительство и, одновременно, – боевой штаб. Штаб коллективизации и весеннего сева.
Никогда еще производственная жизнь страны не была так тесно связана с высшей школой, как теперь. В старое время Поволжье могло вымирать от голода, но студентам академии не было до этого никакого дела. Они сдавали зачеты и аптекарствовали в лабораториях, будучи глубоко убеждены, что чистая наука выше прикладной. Чистота ее состояла, очевидно, в том, что она не была призвана служить потребностям сегодняшнего дня. Тогда чему она должна служить? Себе самой? Вечности? Здесь начинается ученый идиотизм.