– Крушка, отхлынь, брысь, – прикрикнула баба. – И чого столпилися? Дайтя продыхнуть малому.
И она руками, как курица крылами, отодвигала своих дочек, давала продых Сычонку.
– Ай, Гостена, – сказала баба, – няси одёжу-то яво.
– Клюсе и так мочно, – сказала востроносая, вертлявая и, как видно, ехидная Крушка.
А средняя девочка Гостена исчезла и вскоре вернулась и положила высохшую чистую одежду Сычонка на его толстое укрывище из льна.
Сычонок исподлобья смотрел на всех.
– А ну – кыш, кыш! – воскликнула баба, взмахивая руками и отгоняя девочек подальше.
И те отошли.
Сычонок быстро натягивал на себя порты – под льняным укрывищем, а уже рубаху надевал не отай[255]
. И баба бросила взгляд на него, остро увидала тесемку с крестиком.– Найда, полей водицы, – сказал баба.
И самая большая девочка, тихая и улыбчивая, синеглазая, кивнула Сычонку. А он не знал, как быть с обувкой, то ли надеть один лапоть – так на похухнанье, засмеют девки-то, – то ли уж так топать, босым… что и содеял.
На дворе Найда повела его к бочке, стала зачерпывать ковшом оттуда и лить ему на руки, и Сычонок умывался.
А на дворе и повсюду царил уже вечер, кукушки отдаленно куковали, ныли комары, на соседнем дворе мычала корова, а у Нездилы Дервуши блеяли овцы, квохтали куры и пищали цыплята. Макушка горы, в дубах и березах, как в короне, освещена была бронзово далеким солнцем.
Сычонок привычно хотел утереться рукавом, да темноволосая Найда остановила его и попросила Малушу принести рушник. У Малуши было червленое пятно в пол-лица, словно от удара чем-то, хлыстом али просто веткой, и нос точь-в-точь как у матери – зело выдающийся. Она подала льняное грубое полотенце с зелеными и алыми вышитыми цветиками и птицами. Сычонок утерся.
– Ить и не хрюкнет за доброе, – ввернула Крушка.
– Не леть, Крушка, – бросила Найда.
– Оно и видать: клюся и есть клюся, – не могла так сразу утихомириться проныра.
– Ступай на ядь[256]
, – сказала Найда.И Сычонок вошел в избу, полутемную после двора… Посередине была почернелая, глиной обмазанная печка без дымохода. Топилась по-черному. И потому потолок и бысть, аки ночные небеса в листопад[257]
, токмо звезды на них не сияли. Стены, видно, оттирали травой, и они были лишь подкопченными, как бока осетров на коптильне. По обе стороны от печки и вдоль стен стояли лежаки с мешками продолговатыми, набитыми соломой, чтоб мягче было спать, застеленные шерстяными и льняными укрывищами. По стенам висели веревки, черпаки, кринки на шнурках, одежда. У одной стены громоздился большой сундучище, наверное, для одежды и мягкой рухляди. Земляной пол был усеян прелыми травами, от коих шел добрый дух. Травы потом сгребали и выбрасывали, заменяя новыми. Так-то было и в истобке в Вержавске у озера Ржавец… И мигом на Сычонка нахлынула желя несказанная по одрине в Вержавске, по маме Василисе, а пуще по отцу Возгорю, сиречь Василию, и снова молния жути пронзила его: неужто батька погиб? Помер совсем и окончательно?.. Сычонок его мертвелым и не видал, и потому не до конца в то и верил.На большой стол девочки и баба собирали ядь. Сычонок топтался и уже сглатывал слюнки. Крушка простреливала в него быстрыми своими, чуть косоватыми, как у козы, глазенками. Сычонок уже ее побаивался.
И все было собрано: деревянные миски, ложки, хлеб круглый ржаной, нож, деревянные кружки без ручек, соль в солонке из бересты, а никто не усаживался на скамьи, все чего-то ждали, посматривали все на Сычонка. А у него и сил совсем не бысть стоять, так с ночного перехода ноги ныли.
– А и поглянь, не идуть ли? – спросила баба у Крушки.
И та мигом вылетела на двор. Время шло, а Крушка не объявлялась. В одрину зашли две кошки и замяукали призывно-капризно.
– Найда, дай им уж там, – сказала баба досадливо.
И высокая темноволосая Найда стала что-то насыпать в плошки для кошек. Кошки накинулись на ядь, урча, грозно дергая хвостами и косясь друг на дружку.
– Пардуси[258]
и есть! – воскликнула Гостена и засмеялась, лукаво поглядывая на Сычонка, мол, оценил ли он, пришлец со Смоленску, ум и знания арефинской насельницы.Про пардусов Сычонок и сам недавно узнал от Леонтия.
И тут вдруг с криком вбежала Крушка:
– Идуть! Идуть!
И скоро в одрину с вечернего света вошли Нездила Дервуша и Хорт. Хорт был в новой одежде, в новых темных портах, заправленных в кожаные потертые, но крепкие сапоги, в новой холщовой светло-коричневой рубахе, подпоясанной ремешком с ножом в деревянных ножнах, в высокой желтоватой шапке изо льна, чуть заломленной набок. Власы и брада его были умыты и расчесаны. Но длинное лицо хранило какую-то тень, а складки на щеках содеялись глубже и резче. И пепельные глаза казались черными.
Истобка вся наполнилась. И все стояли. Свет пробивался сквозь бычьи пузыри с двух сторон.
Нежданно прозвучал берестяной глас Хорта: