Так они прожили один день, другой, пока вода не спала, не вошла наконец в свои законные берега. И забываться поневоле стало, уж очень сильный стоял, звенел убывающими ручьями, счастливыми птицами, гомонил апрель. По-прежнему сияли поверх всего своей радостью небеса, ветерок иногда шалил, трепал весело, строптиво еще шумела река. Дотлевали за рекой на лугу остатние, половодьем оставленные льдины, подсыхали дворы, уличные поляны и тропки, теплый, золотой по вечерам воздух необыкновенно глубок был, вмещал в себя все и пахнул прелью и первой травкой молодой, только-только прорезавшейся, зеленой дымкой застлавшей косогоры. Считай, что забылось; чуть разве тревожило иногда, давало о себе знать, стояло как туча холодная, близкая, но еще за горизонтом. Овец уже выгоняли на пажить, проветрить немного после тощей зимней кормежки, прогулять. Пасти в очередь еще не начинали, рано, следили за ними пока что одни ребятишки, игравшие тут же, и он с дружками после школы тоже. Иногда только приходилось отвлекаться от чижика или «чики», заворачивать, чтоб не лезли понапрасну, глупые, в грязь огородную или в лесопосадку за дорогой, все равно там взять нечего. А мать от Лагутиных тогда вернулась, конечно, расстроенная, с теткой Полей они всегда водились, — но вместе и живая какая-то, хлопотливая, словно соскучилась по дому своему. Пойло вынесла корове, сенца ей побогаче натрясла, повольнее — последнее сенцо, которое с середины зимы еще под отел берегла; и овцам, тоже всю зиму пробавлявшимся одной только «гольной» соломой, кинула отчего-то сена. А те, обрадованные, хрупали торопливо и мелко, суетливо двигая салазками, глядели, по своему обыкновению, на все и ни на что и ничего, дурочки, не понимали.
Тяжелая и блестящая, шумящая торопливо листва раскачивает, мотает под ветром свои видавшие виды старые стволы — клонит и распрямляет, и опять заваливает их, но нету, не слышно нигде почему-то недужного скрипа древесного, жалобы, какая тревожит осенью, зимою тем более; они, стволы, тоже полны соками и силою, тоже в работе и все вытерпят, вынесут ради потомства своего. А небо с утра глубокое, синее, ни единого облачка. Гулко бьют средь бела дня соловьи, сладкий их посвист и чоканье несется по затерянным в долине садам, теперь всюду вдруг объявившимся белым, розовым цветом своим, — отражается, скачет, теряется в зеленой тесноте мая и опять возвращается, вдвое торжественней и раскатистее, полней и отзывчивей во всем. Весенний чистый ветер шумит; синяя рябит река, блещет; распирает мертвые сухие плетни и штакетник оград рвущейся вширь молодой сильной зеленью, разламывает. Грачи, которые все скроготали, суетились в верхушках ветел по Черноречке, подымая заполошное вздорное карканье и ссоры, обстроились наконец на своих гнездовьях старинных, тоже семьями, как и люди; примолкли и тяжело, озабоченно летают низом теперь, выглядывают добычу, для них уже будни настали. И все кругом занято делом, ни одной травинки праздной нет, ни одного существа — кроме, разве что, соловья. Да и у того если не дело, то заделье: говорят, слаще всего он заливается, когда соловьиха гнездышко вьет, семейное свивает; и долго ему петь, когда-то еще ячмень заколосится…
И везде, всюду слышат эту его весть, знают. Люди подымают от работы головы, переглядываются с ухмылкой — ишь как выделывает, студент! Небось рад — кто ж тому не рад, дело-то жизненное… Неутомимые, передают ее дальше в степь жаворонки; суслики земляные — и те что-то высвистывать пытаются, сладко жить сейчас в мире, даже заботы не в помеху. Вон как сады развалились, разнежились в затишках меж долинных суетных рощиц, всякого подгона, сброда лиственного и поднявшихся уже трав — как во сне, в бреду цветения все. Малинник тихо и напряженно гудит от пчел, приносит иногда тяжкий плотский запах цветущей тоже калины, сурепка по всем пустошам и межам, все захватила, заполонила желтым своим. Редко, издалека зато, увидишь млечную березку, мелкую блестящую листву ее клейкую, перебираемую ветром, яркую из всех, будто светящуюся, — вот так же ярко будет светить она средь всего в первом октябрьском покое, в погасшем воздухе его: вспыхнет и сгорит в два дня… Но это потом, осенью — когда-то она еще будет, осень. А пока будто на цыпочки все привстает, тянется, и везде земля — черная, парная, разморенная щедростью своей земля, которая всех кормит, не жалея себя, едоков не разбирая, и потому всем владеет.