Телега заскочила одним, другим потом колесом в узкую водомоину в большаке, в бедной, пополам с гравием грубой глине; заскочила и перекосилась вся набок, заскрипела душераздирающе, как перед концом, Карий натужился, подналег, железные грязные ободья давили со скрежетом гравий, драли по гравию — как проста, груба как и проста жизнь… Возили они с матерью до вечера назем, Карий и тот, наверное, устал за большой такой день; и вот вечер настал, стихло, прорезался, распахнул потом, разбросал далеко по сторонам тучи широкий мятежный закат, и в долинной тишине забили опять соловьи. Уже и стемнело, и засквозили, припали к сосцам земли по низинам туманы, а они все раскатывались, теперь уж поглуше будто, подальше и как-то настороженно-ожидающе, ночь будто насторожила их… Потом, после он узнал, что это у соловья будто и не песня даже, а нечто вроде обозначения своих угодий, предупреждение другим таким же соловьям, угроза даже — и, как люди умные думают, ничего более.
Откуда он знал все, что было до него? Книжка оказалась такой затрепанной, что то и дело выпадали из нее разлезшиеся листки и еле уже различим был нарисованный на обложке богатырь, который тоже немцев победил и прогнал, звали его Александром Невским. А он уже где-то слышал имя это, а может, знал его всегда, как всегда знал хоть того же, например, Санька — тоже, оказывается, Александра. И читал, в амбарушке на пыльной куче пустых мешков лежа, шепотом себе помогая, и все в ней чудно́ и складно было, и почти знакомо — как, скажи, бывал он уже в темных этих лесах стоячих, сторожевых, у синя моря шумящего, у огромного Вороньего камня… Бывал, хотя и на картинках-то еще порядком не видел всего этого, потому что все картинки, какие приходилось ему видеть в книжках, были какие-то игрушечные, ненастоящие.
Читал, сердце горело от родного — откуда оно, это родное?
Откуда оно и в былине, прочитанной уж потом, много позднее?
А это уже точно, что поле незнаемое, простор неведомый кругом, потому что вернее и не скажешь во всегдашнем томительном ожидании вестей со степи, знаков судьбы и воли высокой оттуда, из пространств неизъяснимых, запредельных:
Читал про Невского, торопился, в школу ходили последние дни и надо было успеть сдать книжку в библиотеку, а так не хотелось отдавать… Санек, тоже ее наспех прочитавший, под руку толкал, подговаривал.
— А ты скажи, что потерял. Читал-читал — и потерял, ну!.. Небось у них вон сколь книжек. Она ж старая, кому она нужна!..
И уговорил. И не столько, может, Санек, сколько то уговорило, что так и не успел он дочитать, — весна, мать то одно пошлет сделать, то другое, прямо загоняла. И в таком стоял стыду под внимательным и ласковым, чуть только усмешливым взглядом библиотекарши Катерины Ефимовны, что та сама первой не выдержала и мягко, как она одна из всех это могла, сказала, за него же сказала:
— Выходит, потерял? Ну, тогда мы так сделаем: я с тебя не буду ее списывать, а ты ее поищешь получше и в сентябре принесешь… ведь принесешь?
А он даже головой кивнуть по-людски не мог, так было нехорошо.
Книжка, как теперь считал Санек, их была, читай сколько хочешь, перечитывай хоть где, — единственная их книжка, да и та, выходило, ворованная. Зато какая, торжествовал Санек, не какие-нибудь там сказки; но и сказки они любили не меньше.