Встретив Батюшкова у Карамзина, Жуковский был несколько удивлен: перед ним оказался не суровый воин со шрамами и далеко не богатырь, — Батюшков был маленького роста, худ, сутул, мундир не придавал ему никакой воинственности, а огромная треугольная шляпа, которую он вертел в руках от смущения, делала его даже чуть-чуть смешным. Голос его был тих и приятен, белокурые волосы вились на висках. Они незаметно разглядывали друг друга. В голубых глазах Батюшкова иногда проскальзывала лукавая усмешка: Жуковский показался ему увальнем, несмотря на свою стройность и даже красоту, так как он двигался неловко, сутулился и на нем был слишком широкий сюртук — вероятно, произведение его слуги Максима, который обшивал и Жуковского и его друзей. А Жуковский нашел, что Батюшков лицом похож на птицу, точнее, на попиньку-попугайчика… «Попинька-Марс!» — добродушно подумал он. Тем не менее они сразу и навсегда стали друзьями.
Батюшков пишет Гнедичу в Петербург: «Жуковский истинно с дарованием, мил и любезен, и добр. У него сердце на ладони… Я с ним вижусь часто и всегда с новым удовольствием»; «Жуковского я более и более любить начинаю».
Московские литераторы приняли Батюшкова как своего единомышленника: его сатирическая поэма «Видение на берегах Леты». высмеивающая шишковистов, «староверов» от литературы, ходила по рукам в списках. В Петербурге она вызвала ярость не только Шишкова, но и Державина. Батюшков понимал, что его служебная карьера оказалась под угрозой. Только Иван Андреевич Крылов миролюбиво отнесся к сатире на себя: «Каков был сюрприз Крылову, — пишет Гнедич Батюшкову о чтении поэмы в доме Алексея Оленина. — Он сидел истинно в образе мертвого; и вдруг потряслось всё его здание: у него слёзы были на глазах». Но смех Крылова прозвучал в Петербурге одиноко.
Батюшков, как и все карамзинисты, выступал против архаизации языка, против жесткой системы правил, существовавшей в классицизме. Батюшков считал, что «чувство умнее ума», что вкус к изящному вернее неподвижных правил. Ему нравился чистый и понятный язык Дмитриева, Карамзина, Жуковского. В Москве он нашел свое общество. Его друг Гнедич, недовольный этим, журил его в письмах и советовал скорее выезжать в Петербург. Он даже сам приехал в Москву, познакомился с Жуковским, попытался увезти Батюшкова, но это ему не удалось, и он сообщил приятелю: «Батюшкова я нашел больного, кажется — от московского воздуха, зараженного чувствительностью, сырого от слез, проливаемых авторами, и густого от их воздыханий». Но Гнедич был неправ: Батюшков не проливал слез, то есть не увлекался модным у подражателей Карамзина сентиментализмом, больше того — в «Видении на берегах Леты» он вместе с шишковистами высмеял и доподлинного карамзиниста — Шаликова: «Причесанный в тупей,[88]
поэт присяжный, князь вралей… пастушок, вздыхатель». Батюшков принимал в карамзинизме главное, то, что в это же самое время выразил в нашумевшем, как и поэма Батюшкова, послании «К В. А. Жуковскому» Василий Львович Пушкин:Утрированная звукопись, иногда почти какофоническая, преувеличенно изысканные рифмы, громоздкие фразы — все это затрудняло понимание сочинений и перебодов «славянофилов», как еще в 1804 году назвал шишковистов И. Дмитриев. Рецензируя в «Вестнике Европы» перевод трагедии Кребильона «Радамист и Зенобия», Жуковский говорит о переводчике Степане Висковатове: «Грозная рифма повелевает им с самовластием восточного деспота». Батюшков начал думать об издании своих стихотворений отдельной книгой, но, когда пересмотрел все написанное, многое уничтожил, посчитав слабым. Он писал стихи только по вдохновению, но потом тщательно дорабатывал написанное. В тетради, подаренной ему Жуковским («Дано в Москве 1810-го года мая 12 дня Ж — м Б — ву»), он записал: «Херасков, говорил мне Капнист, имел привычку, или правило, всякий день писать положенное число стихов. Вот почему его читать трудно. Горе тому, кто пишет от скуки! Счастлив тот, кто пишет потому, что чувствует». И еще: «Поэзия требует прилежания и труда гораздо более, нежели как об этом думают светские люди… Писать и поправлять — одно другого труднее».
Батюшкову не хотелось ехать в Петербург, хотя там ему обещали службу; Гнедич, давний его друг, сердился на него, ревновал его к москвичам, но Батюшков все-таки сначала поехал в Остафьево, где провел три недели в обществе Вяземского, Карамзина и Жуковского, а потом в свое Хантоново под Вологдой и — на следующий год — вернулся в Москву, в полюбившееся ему общество, которое понимало и поддерживало его. Только в январе 1812 года он попал в Петербург.