Он поехал в Чернь, потом — в Долбино. Авдотья Петровна, которой Жуковский передал эту сцену, немедленно написала Екатерине Афанасьевне отчаянное письмо, призывая ее согласиться на счастье Жуковского и Маши, а в искупление этого — пусть и выдуманного — греха она клялась оставить своих детей и уйти в монастырь… Екатерина Афанасьевна отвечала ей: «Дуняша, милый друг, ты меня ужасаешь; что это за предложение ты мне делаешь? Ты всё забыла: бога, детей, Машу, твои должности, о себе я уже не говорю; ты ни о чем не думаешь кроме страсти Василия Андреевича и для удовлетворения ее ты все бросаешь». И сама вдруг грозит Авдотье Петровне тем же: «Я пойду в монастырь точно, и от раскаяния, что моей привязанностью и глупою доверенностью погубила Василия Андреевича. Это моя неосторожность всё сделала… Я всему этому виною, я допустила усиливаться страсти Василия Андреевича». Екатерина Афанасьевна изображает себя обманутой и несчастной: «Любовь моя к Василию Андреевичу так чиста, так непорочна, я заблуждалась и думала ему заменить матушку, батюшку, Елизавету Дементьевну и даже видела и в нем к себе истинную любовь брата, а это было всё одни искания для получения Машиной руки. Ежели б он видел мои мучения!»
… «Я теперь скитаюсь, как Каин с кровавым знаком на лбу, — писал Жуковский Тургеневу. — Если ничто не удастся, то надобно будет отсюда бежать, и всё-всё для меня переменится. Никакой план не представляется мне, и ни к какому не лежит сердце. Ведь это не будет план счастья, а только того, как бы дожить те годы, которые еще остались на мой удел. Самая печальная перспектива».
Письмо к Авдотье Петровне из Черни в Долбино еще мрачнее: «Теперешнее мое бытие для меня так тяжело, как самое ужасное бедствие. Для меня было бы величайшим наслаждением попасть в горячку, в чахотку или что-нибудь подобное».
Однако у Жуковского еще была надежда на Воейкова. Он не знал, что Воейков уже действует, но действует против него.
— Люблю Василия Андреевича как брата, — говорил Воейков, вздыхая, Екатерине Афанасьевне. — Мечется, мечется… Страдает. Уж как себя терзает — жаль смотреть! И ведь добро бы всерьез. А то всё — дым поэтический! Завтра же и сойдет. Машу мучает. Сколько слез вы, дорогая матушка, пролили… А завтра оглянется, пожмет плечами: из-за чего сыр-бор? Любви-то — нет!
Екатерина Афанасьевна в письмах к Авдотье Петровне стала говорить о том, что Маша Жуковского не любит, или любит, да «не так»; авось, рассчитывала она, это дойдет до Жуковского: «А за Машу я и теперь ручаюсь, что она не влюблена, а несчастлива тем, что знает в нее влюбленным человека, которого она с ребячества привыкла любить и ежели бы могла уверенной быть, что он желает себя победить и будет беречь свое здоровье, будет заниматься по-прежнему, она бы давно покойна была и никак никогда не желала бы этой свадьбы». Машу Екатерина Афанасьевна держала почти взаперти. Жуковский пытался приезжать в муратовский дом — то с Авдотьей Петровной, то с Плещеевым, но Екатерина Афанасьевна все внимание отдавала или Авдотье Петровне, или Плещееву, а на Жуковского почти и не смотрела. Воейков самодовольно, с видом хозяина, расхаживал по дому. Даже на лице милой Саши Жуковский почти не видел сочувствия к себе, но он понимал, что ей не до того: у нее свадьба вот-вот… «Легче быть одиноким в лесу с зверями, — думал Жуковский, — в тюрьме в цепях, нежели возле этой милой семьи, в которую хотел бы броситься и из которой тебя выбрасывают!»
С Машей ему видеться и говорить почти не удавалось, но они нашли способ общения: в маленьких тетрадях («синенькие книжки» — как называл их Жуковский) они писали нечто вроде писем-дневников и тайно от всех передавали их друг другу. В июньской тетрадке Жуковский пишет, что его одолевает «пустота в сердце, непривязанность к жизни, чувство усталости», что земная жизнь в последнее время была для него «смерть заживо». Он говорит Маше, что она стала ему «еще милее, еще святее и необходимее прежнего». Маша отвечает ему, что он должен приободриться, что любовь не должна угнетать его: «Я даже желала бы, чтобы ты меня любил менее». И Жуковский горячо откликается на ее попытку поддержать его: «Даю тебе слово, что убийственная безнадежность ко мне уже не возвратится… Прошу от тебя только одного: будь мне примером и верным товарищем в этой твердости… Будь моим утешителем, хранителем, спутником жизни!»