Читаем Родной очаг полностью

— Бож-ж-же-е ж ты мой! — всплеснула руками Ганка и засмотрелась на своего хлопца так, словно на диво какое. Он под тем взглядом не очень-то и сник: видел, что сердце у матери уже отошло, а ему больше ничего и не нужно было. — Как же ты гуляешь?

— Ну, на лавке сидим с хлопцами. Поем…

— Какую? — само вырвалось у матери.

— «Скакав козак через станицю», «Розпрягайте, хлопці, коні»…

— А ты, а ты что там?.. И танцуешь?

— Конечно, — ответил не без достоинства. — Бывает, такую пылюку поднимем в хате, что каганца не видать.

— Тьфу, — сказала Ганка и пошла в хату. Но сразу же вернулась. — Уж если у тебя такая нетерпячка, так женись. Бери себе бабку Бахурку или Клару Стефанишину. Будешь тогда сам себе хозяин: когда захочешь, тогда и приплетешься домой.

— На что мне такое старье, — хмыкнул Иван.

— А какую же ты хочешь?

— Да еще никакую, но только не такую.

— Тьфу, — еще раз сплюнула Ганка.

А еще через несколько дней какую бляху прицепил он себе на пояс! К обыкновеннейшему сыромятному ремню, сморщенному, с растрепанным кончиком. Бляха была медная, из снарядной гильзы, желтая, начищенная до блеска. И не просто бляха, где там, — а мастерски вырезанные, распростертые в обе стороны орлиные крылья. Прежде Иван мог забыть ремень где-нибудь дома, не подпоясываться неделями, а теперь куда ни идет, непременно подпоясывается, причем бляху то и дело ощупывает, а голову держит высоко и ровно, как солдат. Пока не было бляхи, казалось, был хлопец как хлопец, а теперь изменился, повзрослел, даже гонор у него откуда-то взялся. Прежде могла Ганка подзатыльник ему отвесить, когда не слушался, а теперь как-то и рука не поднимается. Вот что бляха порой с человеком делает!

Толик — на что уж сопляк! — и тот, глядя на старшего брата, тоже захотел перемен. То всегда подвяжется веревочкой или шнурком — и ничего, лишь бы штаны не спадали, — а теперь тоже захотел иметь ремень. Был у Ганки довольно большой кусок телячьей кожи, берегла на заплаты, так он нашел этот кусок и чуть не испортил. Хорошо, она вовремя заметила:

— Так ты добро переводить?!

Вырвался из ее рук, как вихрь. Но через неделю или две у него все-таки уже был ремень — поношенный, ну совсем никудышный, но все-таки ремешок. То ли выпросил у кого, то ли так кто отдал, чтобы просто не выбрасывать. Толик тоже стал нос задирать. Раньше, бывало, сразу мать послушает, если куда-нибудь его посылает, а теперь — при ремешке! — не очень-то и торопится. А как бы он, наверно, изменился, если бы еще бляха была у него такая, как у старшего брата!

А с Иваном как началось что-то твориться, так и творилось, не переставая. Как-то умывался он, и Ганка заметила — чем-то таким забрызгана рука, что не отмывается.

— Где это ты в мазут влез или в мазь колесную? — спросила. — Прикипело к тебе.

Иван только хмыкнул неуважительно: мол, не понимаете ничего, а еще нос суете.

— Это, — пояснил, прыская от смеха, Толик, крутившийся поблизости, — татуировка такая.

— Что? — подняла брови.

— Ну, иголками ему накололи.

Иван стоял опустив голову, искоса зло поглядывал на брата.

— А для чего накололи? — никак не могла понять. — Разве он не мог постоять за себя, защититься?

И с этими словами закатала Ивану рукав до локтя. Закатала и ахнула: там был выколот кинжал, обвитый цепочкой, а на кинжале надпись: «Не забуду мать родную». Ганка сорвала с сына рубаху, стащила майку — спина и грудь Ивана рябили от надписей и рисунков. «Коварство — враг жизни!» — красовалось на животе. Были звезды, кремль, якори, какие-то точечки. Хлопец что-то прикрыл ладонью, но мать с силой отняла его ладонь и прочитала: «Антося».

— Это еще какая такая Антося? — спросила она зловеще.

— А Шамрайка, — простосердечно подсказал Толик.

— Это ты себе Шамрайкину девицу выколол на груди? — взвизгнула Ганка. — Для того я тебя на свет родила, чтобы ты эту, из нехлюйского[9] рода, бесстыдницу рисовал на своем теле?

Иван молчал. Толик предусмотрительно отступил — боялся, чтобы и ему от матери не перепало, а от Ивана уж непременно влетит.

— Вот я тебя сейчас помою, — сказала мать и, плеснув из чашки воду, взяла горсть песку и начала тереть Ивану спину. — Я с кожей сдеру с тебя всю дурь.

Иван только сопел, но не вырывался. Ганка терла отчаянно — пока не выступила кровь. Наконец жаль ей стало родного сына — и она уже только ругала:

— Значит, за ту дурную Антошку додумался кровь проливать? Или ее у тебя так много? А? Ты чего зубы сцепил, не отвечаешь? Ты что — на фронте, а мать — твой враг? Развязывай язык!

Иван что-то буркнул.

— Что? — не расслышала Ганка.

— Антошка не дурная, — громче повторил хлопец.

— Ну, если она не дурная, так пойди займи у нее ума. Иди!

— Ну и пойду.

Ходил ли он к Антошке занимать ума или не ходил, но как-то вернулся домой сильно избитый. Под глазами — синяки, уши исцарапаны, волосы запеклись в крови. А уж об одежде и говорить не стоит. Кажется, сухая погода, а он весь в тине, болотной ряске, и все на нем такое, что только зажмурься и перекрестись. Локти вылезли из рукавов, колени светят.

— Побейте меня, мама, — тихо попросил Иван.

Перейти на страницу:

Похожие книги