— Ведь и в самом деле Варченко. Тьфу, откуда же он взялся?
Варченко шаркал парусиновыми туфлями по серой пыли, светил единственным видящим глазом, будто сальным каганцом. Но тут возле старого кладбища, густо заросшего кустарником, встретился сельский звонарь Горпина. Будто увидя нечистую силу, женщина вросла в землю и стала быстренько креститься:
— Сгинь, сатана, сгинь и пропади…
— Кто это такого страха нагнал на тебя? — спросил одноглазый.
Троеперстие Горпины дрожало над испуганным лицом.
— О, воробьям молится, — зло буркнул — поплыл между волнами бузины, а Горпина, опомнившись, крикнула вдогонку:
— Это ты, Степан?
— А кто ж еще?
— Здоровый? — спросила.
— Здоровый, только приболевший… — И сердито вскрикнул: — Голова уже не варит, что своих, терновских, перестала узнавать?
— Да разве угадаешь, варит голова или не варит… А тут говорили — тебя нет.
— У дочки гостевал. В Монастырище.
— Возвращаешься вот нынче?
— Должно быть, заговариваешься, Горпина! Иль не видишь, что ногами иду, а не еду? Язык у тебя такой, что и решетом не накроешь твой рот!
— Кому то решето поможет…
— Сущая правда.
И разошлись.
Из-под мостика, что дремал меж осокой над сонной речкой вынырнули двое хлопцев, один из них — большеротый, как птенец, что вывалился из гнезда, — закричал:
— Дед Степан с того света!
Ребятишки зашелестели смехом, а так как старый Варченко то ли не услышал, то ли не понял, зашлепали за ним следом:
— Дедушка Степан, вы были под землей?
— Что там под землей?
— Когда назад под землю пойдете?
Услышал или не услышал, а только зло его взяло на детский визг, на того желторотика, который всегда почему-то с хохотом кидался, словно собака, к ногам, — и одноглазый Варченко качнулся сгорбленной фигурой назад, угрожающе потряс перед собой дубинкой:
— Вот я вас, иродов!
Веселые ироды брызнули врассыпную, а большеротый птенец визжал:
— Наестся и назад вернется!.. Там есть не дают!..
Варченко хрипя бормотал:
— Тут чисто все с ума сошли… Что старое, что малое. Такой мир наступил, что скоро и вправду не будешь знать, где ты…
Хата еще издали, от леса, улыбнулась — так и шел на эту улыбку, а когда шагнул во двор, хата не улыбалась, а моргала закисшими окошками, хмурилась из-под потрескавшегося шифера. Вспомнил, как Татьяна с зятем Дмитром долбила и долбила в Монастырище, чтобы распродал все и к ним перебирался, — и глотнул сырой клубок боли: на старости в примы — пусть и к родной дочке, пусть и к внукам и правнукам?!
Соседка Мотря, согнувшись в три погибели у колодца, вытаскивала ведро на сруб. Потом взяла ведро в костлявую руку, как на крючок насадила, и засеменила к хате, ссутулясь. Ух, сова пучеглазая, ненависть ненавистная… О, гляди, передвинула ведро за порог, а сама кладет крест на себя, на лоб маленький, как наперсток, на сучковатые плечи, на грудь впалую. И так разводит правой рукой, будто из грязи какое-то корневище тянет, а корневище скользкое и длинное, не дается… Злостью, что всегда сидела в душе, как Люцифер в аду, тряхнуло Варченко, он врезал дубовой палкой по погребице, сбил пыль с лебеды и затрясся, крича:
— Да разопнись ты на том кресте, какой себе на грудь кладешь!
Соседка услышала или не услышала проклятье — исчезла в сумрачных сенях.
А разгневанная его душа будто вселилась в палку, она так и рвалась из рук бить, ломать, крушить все вокруг, — и Варченко отбросил ее прочь, чтобы в хате беды не натворить…
Пока день до вечера, занялся хозяйством: побродил по саду, заросшему крапивой, обошел огород, где вместе с картошкой, бураками и кукурузой поднялся такой бурьян, что хоть волков гоняй…
Сварив в сенях на керогазе картошку в мундире и с удовольствием поев с пряной тюлькой — гостинец из Монастырища, — он запил свежей колодезной водой и вдруг заторопился, точно какая-то муха укусила. Помыв шею с мылом, нашел выглаженную сорочку, переобулся в праздничные туфли и, заперев хату на задвижку, отправился межой к речке. Перебрался через шаткий, сплетенный из лозы, мостик — и уже в лесу полотняной белизны тропинка повела между дубами, сквозь воркованье диких голубей, сквозь полуденную летнюю прохладу.
С этой сельской околицы лес будто вклинивался в Терновку, разрывая ее на два отдаленных кутка, но ноги знали тропинку — и уже скоро стоял перед скособоченными воротами, за которыми золотился спорышом двор, а в венке расцветших подсолнухов, словно убранная в цветистый рушник, весело так стояла хата-щеголиха.
И во двор вошел, как в свой, и дверь в хату открыл, даже не постучав. С порога увидел — за застланным скатертью с каймою столом обедали, и на его появление повернулись удивленные лица.
— Бог в помощь, — кашлянул в кулак.
— Сте-е-епа-а-ан!.. — всплеснул у хозяйки Марии голос как-то не по-человечески, а по-птичьи. Заплетаясь ногами в длинной сборчатой юбке, шагнула к гостю — и замерла перед ним, оторопело глядя вылинявшими, как небо в зной, глазами. — А тут пустили про тебя такой слух…
— Какой слух?
— Аж язык не поворачивается… Будто тебя уже земля забрала…
— Меня? Земля?..
— А ты ведь живой и здоровый…