Потом у адвокатесы. У нее мы застали моего адвоката, ныне покойного, Александра Александровича Залесского. Зашла речь о демократическом движении. Залесский задал вопрос в упор Владимиру: «Каковы цели демократического движения?» В ответ послышалось нечто невразумительное. Я вмешался в разговор и попытался нечто сформулировать.
После этого мы вышли на улицу. Владимир простился со мной. Отправился на дело, требующее ловкости, умения, находчивости и смелости, какие бывают у одного на тысячу.
Другой раз, день его рождения, 30 декабря 1970 года. В этот день разбирается кассация еврейских героев-самолетчиков Эдуарда Кузнецова и Дымшица. Мы все с утра у здания Верховного суда. Хорошо помню Зинаиду Михайловну Григоренко. Мы с ней под ручку. Здесь и Владимир. Стоим, пробиваемся в зал. Увы! Не пускают. Приходит Сахаров. Академика пропускают.
К вечеру известие: результат кассации будет известен позже. Идем на именины. Застаем бездну гостей. Но настроение у всех невеселое. В километре от нас решается вопрос о смертной казни двух человек. Начинаем писать петицию протеста. Как раз в это время в Испании приговорены к смертной казни шесть юношей-басков. Поэтому решаем писать сразу в два адреса: в Президиум Верховного совета СССР и генералиссимусу Франко.
Пишет Александр Сергеевич Есенин-Вольпин. Начинается спор о формулировках. Спор нудный и утомительный. Мне это быстро надоедает. Решаю уходить, заявив, что ставлю подпись под любой формулировкой.
Буковский (с раздражением); «Мы ищем приемлемую для всех формулировку, а вы уходите».
Я: «Ну, хорошо».
Остаюсь. Поздно ночью подписываем. На другой день, в канун Нового года, узнаем: и в Москве и в Мадриде праздник — всех помиловали.
31-го одна из наших девочек звонит по телефону к Володе, поздравляет. Я также подхожу к телефону.
«Володя! Поздравляю тебя. Желаю тебе плодотворного года и целый год быть на воле».
Ответ: «Спасибо, Анатолий Эммануилович! Вам не кажется, что оба ваши пожелания исключают друг друга?»
И вот наступил новый, 1971 год.
И опять фрагменты воспоминаний.
Один из февральских дней. Опять с Владимиром кочуем по Москве. Он заводит меня к Цукерману, руководителю сионистов, женатому, однако, на русской женщине, да еще из дворян. У Буковского была установка — объединять диссидентов, знакомить их, перебрасывать мосты. Не знаю, как в других случаях, — на этот раз получилось неудачно. Зашла речь об эсхатологических настроениях у некоторых из наших знакомых верующих людей. Цукерман (как о чем-то само собой разумеющемся): «Ну, понятно, что у русских могут быть такие настроения. Русский народ — народ конченый».
Я вспыхнул. Почувствовал себя русским до глубины души. Точно так же, как чувствую себя евреем, когда слышу антисемитские выпады. Стал спорить. Спор был очень жарким. В какой-то момент Цукерман провозгласил: «Таких вещей эти стены еще не слышали».
Я: «Тем более. Для разнообразия не мешает».
И спор продолжался. Буковский во время спора хранил мертвое молчание.
И наконец март. Узнаем, что некоторых из наших посадили в сумасшедший дом. В один день были отвезены в психиатрическую больницу им. Кащенко супруги Титовы (художник и его жена) и моя крестница Юлия Вишневская. Это была подготовка к XXIV съезду КПСС, который должен был открыться через несколько дней.
Как говорил мой покойный отец: «Из всего они делают застенок».
Действительно, из всего. От спортивной Олимпиады до партийного съезда.
В ближайшее воскресенье мы все пошли навещать ввергнутых в психиатрическую тюрьму: Юрия Титова, его жену Елену Васильевну, Юлю Вишневскую. На лестнице множество диссидентов. Среди них Владимир.
В этот день я видел Владимира в Москве в последний раз. На другой день звоню к нему по телефону. Никто не подходит. Почему-то сразу почуял что-то неладное. Иду к Людмиле Ильиничне. Спрашиваю: «Что с Володей?» Лаконичный ответ: «Вчера в 11 часов вечера арестован».
Далее было, как всегда. Собрались у Якира. Весь цвет московского диссидентства. Решили составить петицию на имя открывающегося XXIV съезда. Петиция была составлена в нарочито каучуковых выражениях. Чтобы все могли подписать. Никто бы не испугался. Однако тотчас начались возражения, поправки. От этого петиция стала еще более водянистой.
Я понял: ничего из этой петиции не выйдет. Со свойственной мне стремительностью провозгласил: «Надо, чтобы выступил Солженицын».
Все ахнули. «Что вы: он же ничего не подписывает».
Я: «Не подписывать, а выступать. Выступит».
Здесь находился Юрий Штейн, свойственник Солженицына: муж двоюродной сестры его первой жены. А Солженицын в это время жил под Москвой, на даче своего друга — известного виолончелиста Ростроповича.
Я к Юрию Штейну: «Дайте мне телефон Ростроповича».
Он: «Не могу. Меня просили никому не давать».
Я: «Ну, сейчас я беру такси и еду к нему на дачу. Ворвусь, несмотря на поздний вечер».
Взглянув на меня, Юрий Штейн, видимо, понял, что я не шучу. Помявшись, сказал: «Ну, хорошо, я вам дам телефон Ростроповича, но только не говорите, что это я вам его дал».