А много ли пребывало мужиков в Погожем? Три согнувшихся старика стояли возле своих догорающих изб, подросток крутился под ногами у взрослых, да вдали остервенело спасал свою усадьбу Пётр Алёхин с хворым отцом стариком. Семён Орлов на другом крыле Погожего отстаивал уже не сам дом, в котором сгорели его старики, а сына он спас, — отстаивал избушку в огороде. Крыша сгорела, но стены остались — можно будет как-то жить с сыном; или — окончательно перебраться в город.
И оказался рядом единственно Михаил Григорьевич.
Он весь натянулся, мимолётно взглянул ещё раз на Игнатов крест, наложив на себя меленькое крестное знамение, слегка отстранил от себя Полину Марковну, с боку неясно заглянул в её глаза и — побежал, потрусил. Как-то семеняще и неуверенно переставлял ноги в мокрых, обледенелых валенках.
— Миша, — зачем-то кликнула Полина Марковна, и так, как уже с самой далёкой-далёкой молодости не называла его — Мишей. Сама смутилась. Он обернулся, а она слегка отмахнула ему рукой: мол, беги, беги, не слушай меня.
Он, не пригибаясь, вошёл в горящий дом и — всё: ни басковской отроковицы больше никто не видал, ни Михаила Григорьевича. Кровля дома устрашающе заскрипела, накренилась и с оглушительным треском рухнула. Столбы искр, дыма и пыли окутали всех, кто стоял поблизости.
О чём мог думать Михаил Григорьевич, когда столь решительно побежал в чужой горящий дом, в котором уже не подавала признаков о себе Вера Баскова — его сопливая, вечно неухоженная и рассеянная юная соседка? О ней или о своей матери, которую не смог спасти? Или, быть может, вспомнилась ему дочь его, проклятая им; и ему, кто знает, подумалось или только лишь почувствовалось, что если бы что с ней стряслось на его глазах — неужели бы не бросился на спасение, как когда-то настойчиво и твёрдо спасал душу её? Он мог и не думать вообще ни о чём, потому что, несомненно, за него постановляло и постановило-таки в те секунды его сердце. То сердце, по зову и велению которого он хотел и стремился всегда жить; а уж как получалось, на то теперь иной суд.
Полина Марковна отчаянно закричала, метнулась к руинам дома, но её удержали, и она обессиленно повалилась на колени.
Кто-то бегал, кричал, что-то пытался сделать, но многие уже просто стояли. Или лежали в снегу, бились, рыдали, тянулись руками к небу. А небо уже посветлело — утро, истинное утро, не красное, не мрачное, а золотисто-светлое утро пришло в Погожее, чтобы обрадовать людей и округу. И, может статься, оно, утро, сразу поняло, что радовать некого и — неприлично это делать сегодня. Вскоре нашли серенькие клочковатые тучи. Но было тепло, во всём Погожем было тепло, будто посреди декабря нагрянула весна. И, можно было подумать, что и тучам этим сейчас пролиться весенним орошающим дождём.
Вот и стали славные жители села Погожего равными друг перед другом.
А самого села уже не было, будто взяло оно и — улетело от людей на небо в виде дыма, искр и пара. В каких землях оно прольётся дождём или выпадет снегом?
Но у людей ещё оставалась церковь. И — свинарник. И — замечательный расписной забор Лёши Сумасброда. Это всё же что-то, чем совсем ничего. И теперь надо как-то жить.
Кто-то поселился в церкви и в запустелом домике священника, кто-то в свинарнике. А Григорий Соколов сколотил из своего забора стайку, жил в ней один, да не долго мог в ней крепиться — прибегал греться то в свинарник, то в церковь. Стайку, впрочем, он больше для голубей смастерил, чем для себя. Но они почему-то не хотели в ней жить. Улетела стая в Иркутск, но две-три пары сизарей замечали то на церкви, то на свинарнике. Конечно: всё живое ищет, где лучше.
80
Нескоро добрался до Погожего Василий Охотников. Выстелился его изгибистый, порой петляющий путь в долгие и страшные восемь месяцев.
Россия жила без царя, без власти. Видел Василий: надо пахать истомившуюся землю — а люди не пашут, надо сеять — а люди не сеют, надо раздувать меха в кузне — а меха дырявые да и кузнеца нет как нет в деревне уже который год, надо дома строить — а люди целые усадьбы сжигают и крушат, свои дома не возводят и не облагораживают, надо дороги тянуть — а кто-то рельсы разбирает, надо свадьбы играть — но то и слышен вой баб по убиенным и калекам, пришедшим с войны, надо в храм идти грехи замаливать — а люди священников гонят, церкви заколачивают, только что не жгут и не разбирают по кирпичикам и брёвнышкам. Видел Василий: сбились люди с природного изначального порядка, мечутся, злобствуют друг на друга, клянут весь свет белый, ищут по жизни чего не теряли, но теряют и отшвыривают чего непозволительно обронить и забыть. Всюду наизнанку повыворотилась жизнь, и многое теперь хотя и седому, но ещё молодому Василию непонятно. Но он крепко знал: дома, в родном Погожем, на родовой сибирской земле отстоится в его сердце невольная замуть, потихоньку залечится оно, и когда-нибудь непременно познает в себе Василий чистое, ясное чувство сострадания и любви. А пока — жуть, смерть, грязь, и надо как-то выжить. «Погожее, Погожее…» — шепталось кровоточащими губами прекрасное далёкое слово.