Весной 18-го года Семён Орлов вернулся с сыном в Погожее. Хозяйство было подчистую разорено, ни лошадей, ни скота, одна гарь во дворе и округ. Людей в Погожем осталось мало, но они хотели жить только здесь. А как теперь жить — не знали.
Семён поправил крышу на уцелевшей в пожаре избушке, починил кое-какой инвентарь, на хуторе прикупил два мешка семенной картошки — начать с неё, чтобы не голодно жилось, а потом будет видно. Стал лопатой вскапывать огород — первым в разорённом Погожем. Глядя на него, и другие взялись за лопаты.
В Зимовейном Семёну всегда не нравилось — землёй не пахло: Байкал перебивал все любимые с детства запахи. И г
Хорошо, вольно думалось Семёну, и как иначе, если солнце уже пригревало по-летнему, заливало светом славный погожский уголок, прихорашивало сверканием Ангару. Лучи зажигали Игнатов крест, и он сиял над округой. «А какой страшный он вблизи», — вспоминалось Семёну, когда сощуривался на крест.
Земля истомно прела, по утрам влажно-жирно курилась, держала над собой туманцы. Огороды были мокрыми, и Лёша Сумасброд удовлетворённо сказал Семёну:
— Егорий с водою — Никола с травою. Иней нонче поутру был густой да пышный — бывать в энтим годе славному урожаю, Сеня. Я по сей примете ишо ни разу не ошибся. Да ишо по вербе — ранняя она нонче, знатно распушилась.
— Не сглазь, болтун! — встряла его жена Маруся. — Я уж приметила: как ты чиво нахваливашь, так всенепременно обратками выходит. Скажешь мне, бывало — когды ещё дом у нас был, — к примеру: день, мол, на дворе. Выхожу — ан уже вечёр в самом разгаре.
— Сглажу, чай, так не дорого возьму: разок под юбку глянуть!
— Смолоду, кобель сивый, не насмотрелся?
— Нагляделся на вас, кумушек, а всё иной раз охо-о-о-та. Да не под твой подол норовлю стрельнуть отчаянным глазом. И помоложе, глядишь, сыщем осенями на иркутской ярмонке! Как одену плисовые штаны да атласную красную рубаху — ух, пойдёт жизня на все четыре сторон
— Ах, ты, кобелина-жеребчина!
— Ты чиво — в узелок каменьев наклала, баба чёртова?! Уймись! Убьёшь, дура! И пошутковать нельзя? — уворачивался Лёша от жены.
— Жарь, жарь его, кобеля! — смеялся Семён.
Когда в мае земля пообсохла, стали сажать картошку — в один день, всем селом, как всегда велось. Семёну помогал Ваня — из маленького ведёрка клал в лунки картофелины, и делал это усердно, бережно, тайком поглядывая на отца:
Неожиданно накатилась туча из-за Ангары и повалил на уже зелёную землю обильный сырой снег. Когда же закрутила снежная пурга и жутко почернело припавшее к земле небо, люди попрятались. Семён остался в огороде, Ваня тоже не пошёл в избушку. Лишь зипуны и шапки надели, плотно подпоясались. Мимо спешно проходил к свинарнику старик Горбач:
— В рубахах вскапывали — в шубах содим, Семён! Эх, Сибирь-матушка, даёшь прикурить! А вы, орлы, чиво не прячетесь?
— Неча шлындать туды-сюды, — отозвался Семён, поднимая лопатой землю. — Зипуны накиньте на себя, да шевелись, шевелись, честной народ: живо, чай, разогреетесь! А картошка, коли в землю попадёт, только спасибо вам скажет: ей, чертовке, в назёме тепло-о! Да сразу, почитай, и полили её — попрёт в рост, на Еремея-распрягальника, глядишь, уже ростки прыснут.
— Верно, верно! А всё же пойду греться.
«Наскучался я без работы так, что и непогодь не останавливат меня».
Стало окрест бело, как зимой. Под сочащейся тяжестью хрустели и ломались ветки. Глаза забивал густой снег, бороду и брови выбелило. Но снежинки тут же таяли, затекая струйками под зипун и рубаху, по лицу струились ручейки. Ноги скользили, расползались на мокрой, разбухающей земле. Холодно не было, скорее — жарко. Ване было весело, он заглядывал на залепленного снегом отца, похожего на белого медведя с картинки, и посмеивался, но картошку в лунки всё равно на совесть клал: посерёдке, в самую глубинку — как показал отец.