Беременность Елены после бесконечно долгого, просто жуткого переезда в Грузию, после голодовок, недосыпаний в переполненных душных вагонах и подчас безнадежных ожиданий в холодных, кишащих обозлённым людом вокзалах, после жестокой простуды стала протекать тяжело, открывались кровотечения, мучили рези. А энергичный, легко воспламеняющийся Виссарион уговаривал Елену покинуть Грузию, потому что, как с жаром и напором уверял её, их ждут «великие» дела в Петрограде или даже в Европе. Елене и в Грузии не хотелось оставаться у этого невыносимого, вредного, но одинокого и, несомненно, несчастного старика князя и в столицу, в которой по слухам разрастался голод, она не хотела ехать, и всячески сдерживала Виссариона. Всё же в Грузии, у этого лазурного моря, у этих холмов, цветущих, поросших пышными лесами, было тепло. И голод, разруха, госпиталя сюда не добрались. Здесь и рожать! — подсказывало Елене сердце её.
Старик и вправду был невыносим, хотя уже такой дряхлый и болезненный. Непостижимо было, как он ещё живёт, ходит, но, главное, чуть не каждый день устраивает капризные сцены, которые перерастали в шумные, буйные скандалы с криком и бранью. Родственников у князя почти никого не было рядом: многих он отпугнул от себя, других проклял, как сына своего — отца Виссариона, за то, что тот посмел взять в жёны русскую. Друзей, кажется, тоже не было у него. Угадывалась в этом странном человеке какая-то большая обида на жизнь и людей. Ему, догадывалась Елена, видимо, крепко не нравилось, что его личная жизнь сложилась неудачно, что люди живут не по тем правилам, которые он для себя установил, и он, старик, уже ничего не может поправить. Внешне князь выглядел грозно и воинствененно: вечно был в каком-то экзотическом для Елены военном наряде — в чёрной черкеске, в чёрной папахе из курпея ягнят с красным, как полёгший петушиный гребень, атласным верхом, в широких шароварах с золотистыми лампасами, с богато инкрустированным кинжалом у пояса. Ходил быстро, рывками, всё пыхтел, метал взглядом, будто намеревался всякую минуту наброситься на кого. Но чаще сидел в своём сумрачном зашторенном кабинете, а чем занимался — никто ясно и не знал.
В огромном серокаменном доме князя — с фруктовым садом, с обширным двором, со службами — Елена и Виссарион занимали три просторных комнаты, обставленных грубоватой, громоздкой, но благородного красного дерева мебелью в резьбе, с серебряной чеканкой. Елену тяготил и раздражал этот, казалось ей, странный, не приспособленный для удобной жизни дом.
А старик не признавал Елену. Надувался при ней, устрашающе выпучивал глаза. Открыто и оскорбительно ругал в её присутствии Виссариона. Обычно начинал свою торопливую, закипающую брань по-грузински, размахивал костлявыми руками, хватался за рукоять кинжала. Когда Виссарион со снисходительной усмешкой показывал на свои уши: что совершенно ничего не понимает, — старик переходил на русский, но жутко изламывал слова, хотя отменно владел языком:
— Ты нэ внук мэнэ! П-пашёл вон! Ты что, грузын? Ты нэ грузын! Сколько тэбэ гаварыть: русским можэт быть и лубой дурак, а вот грузыном — толко грузын?
Порывисто и стремительно удалялся, громко топая. Задевал растопыренными локтями и высоко поднимаемыми ногами всё, что попадалось на пути, порой роняя предметы. Виссарион целовал руку Елены и говорил, усмехаясь:
— Надо вытерпеть выходки этого сумасброда. Наследство — вот что меня заставляет терпеть. А сам он скоро богу душу отдаст.
— Как ты можешь так говорить: ты же князь, благородный человек! — морщилась Елена, вытягивая свою ладонь из цепких тонких рук Виссариона.
— Да кому в наше время нужна вся эта мишура — все эти титулы, звания, должности? Мир, Леночка, у черты — вот что главное! А деньги мне нужны, чтобы помогать социалистам, готовить революцию. Там уже ждут моих… наших денег! — значительно произносил он «там».
— «Моих», «наших» — иди ты, Вися, к чёрту! А семью нашу ты намерен содержать?
— Семью? — притворно удивлялся Виссарион. — Дорогая, нам столько перепадёт денег, что мы сможем с тобой совершенно свободно заниматься благотворительностью, а не только, понимаешь ли, содержать семь-ю. — И тут же посмеивался: — Семь ю, семь я, семь и, семь е, семь ям. Гениально: семь ям. Семь ям! Вслушайся: семь ям.
Елена отталкивала его, в её тёмных, глубоких глазах остро взблёскивало.
— Милая, пойми, мир окончательно изменился. Россия, как взгретая скаковая лошадь, устремлена вперёд. Не сдерживайте её — затопчет или себе свернёт шею! Всё, чему тебя научила твоя патриархальная семья, уже разрушается у самого фундамента. Я знаю, почему ты злишься: тебе хочется семьи, крепких отношений, может быть, даже веры. И дед мой из такой же породы: хочет, чтобы всё продолжалось — то есть ползло! — по старинке. Нет. Нет! Оглянись: на дворе не девятнадцатый век и всякие религиозные бредни, всякие сентиментальные путы только тормозят развитие человечества!..
Виссарион обычно говорил продолжительно и с пылом, будто произносил речь перед большим скоплением народа.