Елена, придерживаясь за бревенчатую стену, на ощупь прошла в полуосвещённую, с натопленной печью горничку. В её горящее, просто пылающее лицо, будто приветственно ласкаясь, дохнуло знакомым с какого-то глубокого детства запахом дедушкиного самосадного табака и сушёных на печи в закутке ломтиков хлеба, которые оставались на обеденном столе. От сердца сразу немного отхлынуло страху, яркими, но угасающими блёстками вспомнилось далёкое детство. Но и новый запах — молочковый дух маленького ребёнка, её ребёнка! — распознала она. Сердце так сильно билось, что, показалось ей, ослепла и оглохла, а кровь в жилах словно бы закипала, вырываясь наружу. Ничего ясно не видела и не слышала. Ноги подсекало. Унимая волнение, прислонилась виском к дверному косяку; постояла, придерживаясь за скобку: мнилось ей, вот-вот упадёт.
Неожиданно — хотя как же могла не ожидать!? — услышала, как в освещённом пригашенной керосинкой углу что-то зашелестело. В груди снова вздрогнуло, но уже беспощадно и казняще. Невольно схватилась за левый бок.
— Сы́ночка, — шепнула Елена, однако опять задохнулась, как от нежданного напора мощной волны воздуха. «Сы́ночка», — так ласково звала маленького Василия мать, — отстранённо и смутно вспомнилось Елене, никогда раньше так не звавшей, даже в мыслях, Ваню. Но родовое, охотниковское, заявляло о себе, пробиваясь к свету родничками сердечной памяти.
Розовенький, пухлый заспанный сын лежал в подвешенной к потолку колыбели на голубом атласном одеяле, голенький, в одной распашонке, сучил пухлыми ножками и гулил с чрезвычайным увлечением, будто бы что-то кому-то рассказывал. Он, видать, недавно проснулся, и его глаза вспыхивали крохотными искорками сонных слёзок. Волосики на голове стояли встрёпанным гребешком. Он настороженно, угрюмовато посмотрел на склонившуюся над ним незнакомую женщину, замолчал, и, показалось Елене, с неудовольствием подвигал пушинками бровей, словно хотел сказать: «Что же ты меня прервала на самом интересном?» «Глядит-то волчонком, как Семён», — ласково подумалось матери, и это странное и не к месту сравнение почему-то показалось ей приятным и правильным.
— Сы́ночка, — робко, разрывая в горле плёночку, позвала она, протягивая к Ванюшке красные нахолодавшие руки. Он с прежним вниманием смотрел на незнакомку, не гулил и не шевелился. «Ишь, хитрец, притих!» И она решительно подняла его на руки. Он захныкал было, сморщив личико. Елена сразу поняла, что её ладони холодны, и прижала сына к груди запястьями, отогнув ладони от спины и попки сына. Он снова затих и, похоже было, принюхивался к незнакомым душистым запахам волос этой ласковой незнакомки.
Так и сидели они с час — она всё прижимала его к груди, гладила тельце, шептала что-то ласковое и сокровенное, а он строгим мужичком то гулил, то посматривал на неё, словно пытаясь понять, получить какой-то ответ, объяснение. Бабушка предупредила, стукнув в оконце, — пора. Елена поставила малыша в люльку, и — то отойдёт к двери, то вернётся. И только настойчивый стук бабушки заставил Елену выйти прочь. Но ещё раз открыла дверь в пристрой, смотрела, смотрела на сына. Любовь Евстафьевна вынуждена была утянуть её в потёмки двора. Обе плача, расстались у околицы.
Назад к пролётке брела слепо, запиналась, а на взгорке у тракта поскользнулась и упала в сухостойный, свирепо топорщившийся репейник с кустами малины. Вскрикнула. Подбежал испуганный, но натянутый, как струна, Виссарион. Подхватил на руки, и она заплакала — но так, что напугала Виссариона: будто подвывала, как собака, у которой отняли облизанных щенят. Виссарион поморщился, разглядев в потёмках некрасиво собравшуюся на лице Елены кожу. И испугался, что не жалость вздрогнула в его сердце, а чувство досады солоновато-едкой пеленой закрыло зрение души. С невольной грубоватостью вскинул на руках возлюбленную, но тут же спохватился, — не ласково, а тайно-повинно прильнул щекой к её холодному, как будто окаменевшему лбу. Но она поняла его спрятанные чувства, с настойчивостью сползла на землю, высвобождаясь из его упрямо-крепких, не размыкавшихся рук, туго повязала у горла шарф, пошла во тьму, царапая и ломая о камни каблучки промокших насквозь, измазанных суглинком ботиков. Длинная юбка цеплялась за кусты, оставляя на них кусочки белых кружев.
Ехали в Иркутск молча, как это случается в дороге с чужими людьми, которые сразу не понравились друг другу. Под колёсами подпрыгивала и дробно билась в жестяное днище пролётки галька, под копытами вспыхивали искры. Неба не было видно, только маячили вдали холодные электрические огни города. На Великом пути шла извечная и словно бы совершенно равнодушная к людям работа железа и пара.