Пятеро мужиков из знатной Ивановой артели остались лежать в земле Польши и Галиции, двое вернулись немощными инвалидами, трое сгинули в тайге Присаянья, скрываясь от мобилизации, и к 17-ому году вся артель состояла из трёх стариков, подрастающего Митьки Говорина, самого Ивана да Дарьи с тремя дочерьми, которые уже заневестили. Зимовейное опустело — молодые мужики воевали, а женщины с ребятишками на руках, чтобы как-то выжить, нанимались на Кругобайкалку в путейцы или отчаливали в Иркутск. Рыба ловилась хорошо, бельком озеро по-прежнему было богато, да продавалось скверно: спрос зловредно упал, а вывезти для продажи за пределы губернии и порой даже волости не было никакой возможности. Жизнь в некогда благополучном и хлебосольном Зимовейном становилась трудной.
59
У Фёдора Охотникова и его мужиковато крепкой, хозяйственной жены Ульяны лесопилка на Белой превратилась в настоящий завод, потому что год от году росли заказы военного ведомства. Однако заготовленная деловая древесина с 16-го года всё чаще и чаще подолгу хранилась на складах — не было вагонов, платформ, локомотивов для вывоза. Охотниковы несли огромные убытки; доски и брус под дождём, ветром и солнцем вело, крутило, портило. Приходилось рассчитывать рабочих, отказываться от кругляка и платить неустойки поставщикам из Бельска и с китойских, сосновских лесоповалов. Фёдор стал потихоньку попивать, а Ульяна, сердясь и на мужа и на жизнь, другой раз крепко бивала пьяного, слабохарактерного Фёдора. С синяками и ссадинами, он стеснялся выходить на люди, сутками безвылазно отсиживался дома, а когда появлялся на лесопилке, мужики посмеивались, жестоко подначивая и шутовски советуя:
— Фёдор Григорич, долгонько тебя не было видать. Никак зализывал боевые раны?
— Знашь, Григорич, как можно бабу утихомирить? Подол — кверху, а на голове, под самое горло, — узлом. Враз утихнет. Как Уля твоя чего зашубуршит в следущий раз — ты меня кличь: я мастак по ентим делам. Давеча своей бабе завязал узел вкруг шеи, так она его день и ночь развязывала… а я похохатывал. Говорю: «Рви, дура, юбку». Так ей, вишь, жа-а-а-лко было. Ходила, квохтала, как курица.
Фёдор поднимал на смеющихся, нередко хмельных мужиков угрюмые красные глаза, независимо сплёвывал под ноги, шипел:
— Работать, работать… юбошные мастаки!
Но на самом деле чаще всего работы не было никакой. Фёдор, сутуло обойдя тихую, заваленную опилками и стружкой лесопилку с навесами, штабелями брёвен и соскладированной древесиной, возвращался в огромный, полупустой дом, в котором так и не появились дети, наследники, и, таясь от молчаливой, подолгу молившейся на коленях перед богатым иконостасом Ульяны, потихоньку потягивал из припрятанного штофа, потом заваливался спать, но сон не шёл. С сосущей тоской в груди слушал стучащие о рельсы эшелоны, они с рёвом паровозов проносились мимо неприметной станции и посёлка. Порой ловил себя на чувстве — жить не хочется.
60
Почти половину урожая овощей в ноябре 15-го года Михаил Григорьевич заморозил, ожидая на узловой станции Иннокентьевской договоренные с военным ведомством вагоны. А к лету 16-го пришлось выбросить в овраг несколько пудов сливочного масла — испортилось, подвели военные интенданты: вовремя не выкупили. Сибирский, иркутский рынок ломился от масла и мяса, а вывезти в Россию было невозможно. Михаил Григорьевич страдал обидой, с негодованием узнавал от купцов и из газет, что там, в далёкой и становившейся непонятной и пугающей, как жупел, России, масло росло и росло в цене: в Петрограде в 16-ом году пуд стоил 71 рубль, а в Иркутске редко поднималось выше 21, чаще — дешевело, дешевело, а потом портилось и находило себе место в сточных канавах, оврагах или скармливалось скоту. В глухих деревнях масло стоило копейки или вообще ничего не стоило.