— Хуже нет, когда начнешь да бросишь, не доделавши, вся душа изболится, — расстроенно пожевала губами бабушка Арина, все еще, видимо, жалея об уходе Леньки-пильщика. — Раньше, бывало, без всяких заводных пил скорее управлялись...
— Ну и бог с ним, с кряжем! — успокоила сестру бабушка Наталья. — Мало горя! Ты скажи, Вовоньку вот жалко... — Она говорила «Вовонька», значит, уже и осуждала его за что-то. Я эту манеру бабушки Натальи знал: чем более недовольна она человеком, тем более ласкательным именем его называет.
Оказывается, началась вся эта канитель еще вон когда. После смерти дедушки Ераса на пасеке перебывало охотников до легкой жизни много, да то в пчеловодстве не разбирались, то просто не выдерживали: летом догляд да уход нужен — не отлучись, а зимой тоже не проще: пчел подкармливать надо, рамки и улья мастерить, вощинку прессовать — все самому! А иные в запой ударялись, бражку-медовуху гнали и хлестали, не просыпаясь от пьянок. А Вовка был в армии, отслужил и больше года шоферил в городе, думали, уж так в городе и останется. И вдруг является. «Что, — говорит, — слыхал я, ухайдакали пасеку-то дедушки Ераса?» «Ухайдакали...» «А мне, — говорит, — доверяете? Хочу возродить ее в прежнем виде! Да не с панталыку я сбился, в своем, мол, уме и прошу послать меня на курсы пчеловодов!..» Ну, правление и решило: послать на курсы. Съездил. Вернулся и первым делом увел от Леньки Куприхина свою зазнобу, Любаху Паньшину, которая ждала его из армии не год и не два — четыре года матросской службы, но как стало известно, что осел демобилизованный моряк в Истринске, до Попереченки не доехал, — в тот же месяц вышла за Леньку, не попавшего на службу по болезни и все эти годы увивавшегося за Любой. Назло Володьке, надо понимать, вышла... Ну, переехали они с Володькой на пасеку, отремонтировал ее новоиспеченный пасечник дом для зимнего жилья (после дедушки Ераса ни один не зимовал на Мяконьком, обходились наездами из деревни). Через год Люба родила мальчонку, внука Фросе, а Вовка собрал более десятка роев в старый роевник дедушки Ераса.
Еще через год появился второй сын, а Вовка сдал в колхоз четыре тонны меда — почти в полтора раза больше плана.
И вдруг, как гром средь ясного неба, Вовка тетки Проськи ворует в колхозе зерно!
На исходе ночи, когда в деревне начинают горланить первые петухи и сон свинцово смеживает веки, комбайнеры, погасив фары и заглушив моторы, вздремывают на полчаса, не больше — до того момента, когда начнет развидняться и сонливость как бы поотпустит немного. В эти-то полчаса кто-то верхом на лошади успевал бесшумной тенью подъехать к одному из комбайнов, нагрести пшенички в переметные сумы и благополучно отъехать. Замечали мазурика чаще всего в тот момент, когда дело им уже было сделано — пшеница в сумах, сумы на лошади, сам мазурик в седле. Иные со сна, сгоряча, схватив гаечный ключ, с матом кидались вслед за всадником — но куда там! Для острастки стреляя вверх из двустволки, всадник пускал свою лошадь галопом и скрывался в ближайшем ельнике. Устраивали засады, но ночной мазурик то ли всегда был осведомлен, то ли чутьем угадывал, к какому комбайну не стоит сегодня соваться, — всякий раз уходил, полоша ночь выстрелами. И единственной уликой было — след просыпанной пшеницы (вроде как ручейком стекала из прорванного угла сумы), ведший по проселку в сторону Володькиной пасеки...
— Вот тут што хошь, то и думай, — горестно заключила бабушка Наталья. — Ераса Лексеича, покойничка, бог миловал, не довел до такого позора дожить...
Бабушка Арина возразила:
— Был бы живой Ерас, так и на пасеке не приключилась бы такая чехарда, и Вовка после армии прямиком ехал бы домой, к матке с дедом, и жил бы теперь в деревне, на виду у Проси, и не было бы такой оказии...
Словом, выходило, что во всей это передряге виноват один человек — дедушка Ерас: зачем рано умер?
Пополудни, сладив на скорую руку удилища из тальника, мы втроем — отец, Люся и я — заспешили к правому притоку речки Быструшки — ручью Мяконькому
Город за долгие годы исподволь приспособил нас к стремительному ритму, к геометрической выверенности и скупой емкости окружающего, которые и кажутся нам воплощением высшей организации человеческого бытия.
В деревне же все иначе, начиная с вольготности, неограниченности мира за околицей (то-то сельские жители, попав на день в город и намаявшись от суетни и толкотни на узких каменных дорогах, где и земли-то не видно, чувствуют себя не в своей тарелке и мечтают скорей попасть домой).